Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 17

«— Он говорил мне, будто бы все в мире — одна механика; все — как этот страшный стальной паук, с вертящимися лапами, который вы изобрели… И еще говорил он, будто бы то самое, что люди называют „Богом“, есть вечная сила, которою движется тот страшный Паук, и что Ему все равно, ложь или истина, зло или добро, жизнь или смерть; и нельзя Его умолить, потому что Он — как математика: дважды два не может быть пять. Он говорил, что и Христос напрасно пришел — умер и не воскрес, истлел в гробу. И когда он это сказал, я заплакал. И он меня пожалел и сказал: „Не плачь, мальчик мой бедный, нет Христа, но есть любовь, великая любовь — дочь великого познания: кто знает все, тот любит все. Прежде была любовь от слабости, чуда и незнания, а теперь — от силы, истины и познания, ибо Змий не солгал: вкусите от Древа познания, и будете, как боги“».

не мог ли бы прибавить к словам двойника Леонарда Фаустов, а может быть, и Гетев двойник, Мефистофель?

Все это и значит: существо мира для Леонардо — ни зло, ни добро, ни Бог, ни дьявол, ни свет, ни тьма, а что-то между ними среднее, мерцающее, двойственное, подобное той «светотени» chiaroscuro, которую он так любил, которой так соблазнялся и других соблазнял.

«Человек с двоящимися мыслями не тверд на всех путях своих» (Иак. 1, 8) — этим словом Писания лучше всего объясняются судьбы двух ангелов или демонов европейской культуры, Винчи и Гете. Есть для них и у Данте слово глубины неисследимой:

В то время, как сатана боролся с Богом, среди Ангелов были такие, которые, не желая примкнуть ни к Богу, ни к дьяволу, остались чуждыми Тому и другому, одинокими зрителями поединка; свободные и печальные духи, ни злые, ни добрые, ни темные, ни светлые, причастные злу и добру, тени и свету, изгнаны были Верховным Правосудием в земную долину, среднюю между небом и адом, в долину сумерек, той «светотени», chlaroscuro, которую так любил Леонардо.

Кажется иногда, что оба титана европейской культуры, Винчи и Гете, — такие сумеречные ангелы, не сделавшие выбора между Богом и дьяволом. А может быть, и мы все такие же?

«Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч. О, если бы ты был холоден или горяч! Но, так как ты тепл… извергну тебя из уст моих» (Откр. III, 15–16).

Всем созерцающим, не делающим выбора, казнь — неутолимая жажда и невозможность действия, неугасимый внутреннего ада огонь.

«Отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтоб омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем» (Лк. 16, 25).

Чтобы понять эту казнь, стоит лишь сравнить Леонардо с Колумбом: мало знал, много верил, и сколько сделал этот: а тот много знал, верил мало и сравнительно с тем, что мог бы сделать, почти ничего не сделал.

Смерть Леонардо описана мною слабо, грубо и нечестиво. Ангельского хора над погибающим Фаустом и уж, конечно, над Леонардо я не услышал.





Я не понял, что Винчи и Данте — два брата, два сына одной святой земли, Италии, и что брат братом будет спасен, Винчи спасен будет Данте.

Но, может быть, я верно угадал одно: мучившее Леонардо всю жизнь и перед смертью окончательно овладевшее им сознание бессилья.

Однажды, отперев большой сундук, стоявший в углу мастерской, он начал рыться в кипах бумаг, тетрадей и бесчисленных отдельных листков, с чертежами машин и отрывочными заметками из двухсот сочиненных им Книг о природе. Всю жизнь собирался он привести в порядок этот хаос, связать общею мыслью эти отрывки, соединить их в одно стройное целое, в одну Великую «Книгу о Мире»; но все откладывал. А теперь было уже поздно. Он знал, что все погибнет так же бесплодно, так же бессмысленно, как Тайная Вечеря, памятник Сфорцы, «Битва при Ангиари», потому что и в науке он только желал бескрылым желаньем, только начинал и не оканчивал, ничего не сделал и не сделает, как будто насмешливый рок наказывал его за безмерность желаний ничтожеством действия. Он предвидел, что люди будут искать того, что он уже нашел, открывать то, что он уже открыл; пойдут его путем, по следам его, но мимо него, забыв о нем, как будто его вовсе не было. Он понял проклятье бессилья, тяготевшее над всей его жизнью.

«А крылья? — подумал он. — Возможно ли, чтобы и это погибло, как все, что я сделал?»

Да, и это для него погибло, а может быть, погибнет и для нас. Мечта Леонардо: «мы будем, как боги», — в наших крыльях не исполнилась: человек на летательной машине — такой же раб тяжести, механики, смерти, такой же пресмыкающийся червь, каким был всегда. Нового Икара, может быть, постигнет такая же смешная и страшная участь, как древнего. Внешние крылья, без внутренних, — не крылья, а цепи. Это понял Гете-Фауст, тоже мечтавший о чуде полета:

Это можно бы сказать о всей европейской «высокой культуре»: внешняя культура без внутренней, как тело без духа, — мертва.

Может быть, здесь, в Италии, земле Возрождения, не только языческого, но и христианского, как нигде в мире; здесь во Флоренции, городе не только Винчи, но и Данте, как нигде в Италии, услышан будет мой вопрос: что из чего, религия из культуры, или культура из религии? что над чем, культура над религией, или религия над культурой? В первом случае, я был прав, тридцать лет назад, а теперь ошибаюсь: все благополучнее, чем это мне кажется; нынешний духовный кризис легко разрешим. Во втором случае, тогдашняя роковая ошибка моя и очень многих сейчас — смешение культуры с религией, пепла с огнем: мы думали, что можно греться у пепла, когда огонь уже потух в очаге; но вот, сидя у огромной кучи пепла, мы замерзаем.

«Издали увидев смоковницу, покрытую листьями, Он пошел к ней, не найдет ли чего на ней; но, пришедши к ней, не нашел ничего, кроме листьев… И сказал ей Иисус: да не будет впредь от тебя плода во век! И смоковница тотчас засохла» (Мк. 11, 13–14; Мт. 21, 19).

Как бы ни случилось того же и со всей европейской культурой: сколько листьев — святых слов, святых созерцаний, и ни одного плода — святого дела!

Здесь же в Италии, во Флоренции, может быть, услышан и другой вопрос: кто истинный, не слепой, а зрячий, вождь ее и мира, — Гете-Винчи, или все еще Данте? Требовать от людей XX века, чтобы они вернулись к «Сумме Теологии» Фомы Аквинского, философскому остову «Божественной Комедии», так же нелепо, как предлагать взрослому, вместо одежды, пеленки. Мыслить, как Данте, мы уже сейчас не можем, но все еще можем хотеть, чего и он хотел, — чтобы «камень, пренебреженный зиждущими, сделался главою угла» и чтобы мир узнал, что «нет ни в ком ином спасении, кроме Иисуса Назарея, ибо нет иного имени под небом, которым надлежало бы нам спастись» (Деян. Апост. 4, 11–12).

Имени Его не знают или не хотят знать, Винчи и Гете; Данте знает, и мы могли бы от него узнать. Могли бы, но не хотим. Имя Его мы забыли. Кто, в самом деле помнит, что значит «Иисус есть Христос, Царь»; «христианство есть царство Божие»?