Страница 2 из 3
Он говорил мне не раз, хватая за руку своим цепким, сильным пальцем: «Батя, берегись! Если меня не станет, и вас не станет. Не пройдет и двух лет, как и вас, и Россию не станет».
Я отмахивался. Считал это крестьянским суеверием. Теперь эти слова отдавались в моей голове зловещим, пророческим эхом. Холодный ужас сковал сердце. Он не просто предсказывал – он знал.
Я вошел в спальню Аликс. Она лежала на кушетке, с фотографией Алексея в руках. Увидев мое лицо, она сразу все поняла. Ее глаза расширились от ужаса.
— Nicky… что случилось? С Алексеем?.. — ее пальцы вцепились в подлокотник.
— Нет, с нами, — тихо сказал я, опускаясь перед ней на колени и протягивая ей злосчастную телеграмму. — Нас покинул наш Друг.
Ее крик пронзил тишину царских покоев. Это был не просто крик боли – это был вопль отчаяния обреченной. Я обнял ее, и мы сидели так, молча, пока за окном медленно смеркалось.
Тело его нашли через день. Во льду Малой Невки. Я приказал похоронить его тихо, здесь, в Царском Селе. На отпевании не было никого, кроме нас, детей, Вырубовой и нескольких преданных людей. Священник читал молитвы, а я смотрел на его изуродованное, обмороженное лицо и не мог отделаться от мысли, что хороню не просто человека. Хороню последнюю нить, связывающую нас со старой, благочестивой, патриархальной Россией, которой, возможно, уже и не существует.
Теперь мы были одни. Совершенно одни перед надвигающейся бурей. А он, этот сибирский мужик, оказался прав. Его смерть была точкой не возврата. Предзнаменованием. Первым актом той страшной пьесы, последнего акта которой я еще не мог разглядеть, но чей холодный ветер уже задувал в щели нашего теплого, уютного, обреченного дома.
Часть 3. Помощь которую отклонил, ведь мне обещали. Тобольск. Апрель 1918 года.
Мороз еще держался, но в воздухе уже чувствовалась та особая, пронзительная сырость сибирской весны, которая пробирает до костей хуже любого январского холода. Я сидел у окна в нашем затхлом кабинете, пытаясь читать—что-то историческое, Карамзина, кажется—но мысли путались, упрямо возвращаясь к одним и тем же тревожным вестям.
Большевики укрепляют свою власть. Мир с немцами, этот похабный Брестский мир, который я до сих пор не могу принять без содрогания, развязал им руки. Из Москвы и Петрограда доносятся жуткие, безумные слухи. Нас хотят увезти. Но куда? И зачем? Страшно было подумать.
В дверь постучали. Вошел полковник Кобылинский, наш комендант, человек чести, до конца пытавшийся сохранять достоинство в этом унизительном положении. Лицо его было напряжено, а в глазах читалась тревога.
— Ваше величество, — тихо начал он, оглядываясь на дверь. — Ко мне поступило… одно предложение. От людей, сохранивших верность.
Я отложил книгу. Сердце на мгновение екнуло, предчувствуя нечто важное.
— Говорите, Евгений Степанович.
— Они разработали план. Побег. Всей семьей. Время еще есть. Есть верные офицеры, есть деньги, есть маршрут через Сибирь к белым… — Он говорил быстро, шепотом, выкладывая детали тщательно продуманного замысла. Лошади, перемена экипажей, надежные укрытия. Все было возможно. Реально.
Я слушал, и сердце мое начало биться чаще. Не от надежды. Нет. От страха. Не за себя. За них. За Аликс, такую хрупкую и больную. За девочек. За Алексея… Боже мой, Алексей! Как он перенесет такую дорогу? Малейшая шишка, малейший ушиб—и он будет мучиться, истекать кровью. Мы будем как загнанные звери, за нами устроят настоящую охоту. А если поймают? Что они сделают с нами тогда? С ней? С детьми?
Я подошел к окну. Видел заснеженный двор, хмурых часовых у ворот. Побег—это измена. Не перед этой властью, нет. Перед судьбой. Перед той долей, которую Господь нам определил или Он даёт нам знак что нужно действовать…..
— А если… — тихо проговорил я, не оборачиваясь. — Если при попытке бегства начнется стрельба? Если одна из пуль найдет свою цель? Я не смогу этого пережить. Я не имею права подвергать их такому риску.
Я обернулся к Кобылинскому. Он смотрел на меня с пониманием и безнадежностью.
— Нет, — сказал я мягко, но так, чтобы не осталось сомнений. — Я благодарен этим людям. Передайте им мою благодарность. Но мы не можем бежать.
— Но, государь… ради детей…
— Именно ради детей я и отказываюсь! — голос мой дрогнул. — Я не могу купить нашу свободу ценой их возможной смерти на этом опасном пути. Мы в руке Божьей. Если Ему угодно нас спасти—Он найдет для этого способ и без этого безумного риска. А если нет… то мы должны принять нашу участь с достоинством….
Он хотел что-то возразить, но лишь молча кивнул. В его глазах читалось: «Они вас убьют». И я это видел. Я это знал.
— Они обещали сохранить нам жизнь, — сказал я,
больше чтобы убедить себя. — Ленин и Свердлов дали гарантии.
Судить будут открыто…
Надо верить.
Я не верил. Я просто пытался найти хоть какое-то оправдание своему решению—решению обречь семью на гибель.
Когда он ушел, я долго стоял, глядя на портрет Аликс на столе. Простишь ли ты мне этот отказ? Поймешь ли? Я—глава семьи. Я должен был защитить вас. Но единственный способ защиты—это бегство—казался мне еще большей опасностью.
Я выбрал покорность воле Божьей. Я выбрал веру в милость людей, у которых ее не было. Я выбрал тихий, верный конец в надежде сохранить им жизнь, вместо того чтобы бороться за нее ценой всего.
Это был мой последний царский выбор. И, возможно, самый страшный из всех, что мне приходилось делать. Я обрек нас всех. Но в тот момент мне казалось, что я оберегаю.
Часть 4. Итог, когда не слышишь Бога. 16 июля 1918 года. Вечер. Екатеринбург. Дом Ипатьева.
Сегодня Алексей уснул с трудом. Нога болит невыносимо. Я сидел у его кровати, держал за руку, пока он не забылся тяжелым, болезненным сном. Смотрел на его бледное, испачканное слезами лицо и чувствовал себя совершенно разбитым. Бессильным. Как же так? Вся империя была у ног, лучшие врачи Европы… а я не могу помочь собственному сыну облегчить боль. Не могу дать ему самое простое – возможность бегать, играть, падать, как все мальчишки.
Аликс мужественна, как всегда. Она и девочки… они – мой скальный утес. В этих стенах, пропахших сыростью и страхом, они создали подобие дома. Читают, шьют, тихо разговаривают. Сегодня Ольга и Татьяна снова перебирали свои скромные драгоценности, прятали их в корсеты платьев. Говорят, что-то задумали, хотят сохранить на черный день. Я сделал вид, что не заметил. Пусть у них будет эта маленькая тайна, эта иллюзия, что черный день может быть еще чернее.
Комендант Юровский сегодня был странно… деловит. Суетлив. Принес нам два стула для спальни. Зачем? Нас тринадцать человек. Зачем два стула? Его холодные, быстрые глаза скользили по мне, по Аликс, по детям с каким-то новым, отстраненным любопытством. Как бухгалтер, подсчитывающий товар.
Я подошел к окну, к закрашенной известью раме. Сквозь щель виден кусочек ночного неба. Такое же, как над Ливадией, над Царским Селом. Одно на всех. Я молился сегодня. Не о спасении. Нет. О даровании сил моей семье. О том, чтобы они не дрогнули. Чтобы Господь простил мне все мои ошибки, которые привели их сюда. Я принял это. Все, что происходит – воля Божья. Я не держу зла на русский народ на мой народ. Темный, обманутый, он не ведает, что творит.
17 июля. Ночь.
Разбудили среди ночи. Сказали – тревога, надо спуститься в подвал, переждать. Странно. Выстрелов не было слышно. Город спал. Но мы уже привыкли подчиняться.
Аликс с трудом поднялась. Жалуется на боли в спине. Алексей не мог идти, я понес его на руках. Он такой легкий, хрупкий… обнял меня за шею, доверчиво прижался. Мои девочки шли сзади, с подушками. Доктор Боткин – за нами.