Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 85

У тебя низкий голос, как у отца.

– Меня даже не слышно, когда я пою, – сказал ты Бобби однажды после репетиции.

– Ну и что? Это добавляет плотности звуку. Басовая гармония недооценена, – ответил Бобби и протянул тебе чашку кофе.

– Большой барабан – это все, что нужно для басов, – сказал ты.

– Голосовой бас отличается от бас-барабана, – ответил Бобби. – Басовый барабан закрыт. А голос раскрывается.

– Не знаю, получится ли у меня, – сказал ты.

– Голос приходит не сразу, брат, – сказал Бобби. – Наберись терпения.

Ты выходишь из своей квартиры-студии, окунаясь в жаркий летний день Окленда. Окленд тебе помнится серым, всегда серым. Оклендское лето твоего детства. Вечная утренняя хмарь наполняла и день мраком и прохладой, даже когда пробивалась синева неба. Но эта жара, пожалуй, чересчур. Ты быстро потеешь. Потеешь от ходьбы. Потеешь при одной мысли о том, что потеешь. Пот просачивается сквозь одежду в тех местах, где это особенно заметно. Ты снимаешь бейсболку и щуришься на солнце. Наверное, тебе пора принять реальность глобального потепления, изменения климата. Озоновый слой снова истончается, как говорили в девяностые, когда твои сестры заливали свои волосы лаком Aqua Net, а ты давился и нарочито громко сплевывал в раковину, чтобы дать им понять, что ненавидишь это, и напомнить им об озоне, о том, что из-за всяких лаков для волос мир может сгореть, как сказано в Откровении, что наступит второй конец света после потопа, и на этот раз огненный поток сойдет с небес, может, как раз из озоновой дыры, из-за злоупотребления лаками. Да и зачем им понадобилось вздыбливать волосы, накручивать их безумными волнами – ради чего? Этого ты никогда не мог понять. Разве что все остальные девушки делали то же самое. И разве ты не слышал или не читал, что мир каждый год слегка наклоняется вокруг своей оси, так что этот угол делает Землю похожей на кусок металла, и, когда солнце попадает прямо на нее, она становится такой же яркой, как само солнце? Разве ты не слышал, что климат все жарче из-за этого наклона, все увеличивающегося наклона Земли, который неизбежен, и виновато в этом не человечество, не наши автомобили, не выбросы или Aqua Net, а простая и понятная энтропия – или это атрофия, а может, апатия?

Ты уже недалеко от центра города, направляешься к станции БАРТа «19-я улица». Правое плечо у тебя слегка опущенное, сутулое. Как у твоего отца. И прихрамываешь ты так же, на правую ногу. Ты знал, что эту хромоту можно принять за некое притворство, неуклюжую попытку подражания «гангста-лин»[74], но на каком-то уровне – тебе, возможно, неведомом, – ты догадывался, что такая манера ходьбы бросает вызов прямолинейной поступи законопослушного горожанина, движениями рук и ног присягающего на верность общепринятому образу жизни и нации в целом. Налево, направо, налево и так далее. Но действительно ли ты культивировал в себе эту небрежно прихрамывающую, с наклоном вправо походку в знак протеста? Неужели тебе близки какие-то специфические проявления туземной контркультуры? Или некоторые лозунги антиамериканского движения? Но, может, ты повторяешь отцовскую походку просто потому, что гены, болезни, манера ходьбы и речи передаются по наследству, без всяких усилий с чьей-либо стороны? И все-таки твоя хромота – именно то, что ты культивировал в себе, чтобы это больше походило на индивидуальный стиль и меньше всего – на старую баскетбольную травму. Получить травму и не восстановиться – это признак слабости. Твоя хромота натренирована. Красноречивая хромота, которая говорит о том, как ты научился держать удар, когда тебя унижали, сбивали с ног, от чего ты оправился или еще нет, от чего ушел или ухромал прочь, нарочито или нет – зависит от тебя.

Ты проходишь мимо кофейни, которую ненавидишь, потому что там всегда жарко, и мухи постоянно копошатся у фасада, там, где большое пятно солнца блестит от какого-то непонятного дерьма, которое они обожают, и где в жару всегда остается только одно свободное место, облепленное мухами. Вот почему ты ненавидишь эту кофейню, вдобавок к тому, что она открывается только в десять утра, а закрывается в шесть вечера, в угоду хипстерам и художникам, которые роятся и жужжат как мухи по всему Окленду. Белая ванильная молодежь американских пригородов, в вечном поиске какой-то невидимой хрени, которую мог бы предложить им Окленд, и вдохновения от его уличных барыг и старого города.

Перед тем как попасть на 19-ю улицу, ты проходишь мимо группы белых подростков, которые окидывают тебя оценивающими взглядами. Ты их почти боишься. Не потому, что думаешь, будто они что-то сделают. Просто они настолько неуместны здесь и при этом ведут себя как хозяева города. Ты бы с удовольствием прогнал их взашей. Выкрикнул что-нибудь. Напугал их до смерти, чтобы они вернулись туда, откуда пришли. Вытряс из них Окленд, который они присвоили себе. Ты мог бы это сделать. Ведь ты – один из тех больших неуклюжих индейцев. Ростом с великана, весом под стать, с таким грузом старых обид, что тянет к земле, заставляет всех смотреть на тебя и тяжесть, которую ты тащишь на себе.

Твой отец на тысячу процентов индеец. Трудяга. Выздоравливающий алкоголик, шаман из резервации, для которого английский – второй язык. Он обожает азартные игры и сигареты American Spirit, имеет вставные зубы и молится по двадцать минут перед каждой трапезой, просит помощи у Создателя для всех, от детей-сирот до солдат на заморских фронтах. Твой тысячепроцентный индейский отец плачет только на церемонии и жалуется на больные колени, которые беспокоят его еще больше с тех пор, как он заливал бетоном баскетбольную площадку на заднем дворе вашего дома, когда тебе было десять лет.

Тебе известно, что твой отец когда-то играл в баскетбол, знал ритм отскока, финты и обводки, которым ты научился, вкладывая силы и время. Конечно, он здорово налегал на выпивку, но раньше все этим грешили. Твой отец говорил тебе, что ему не разрешали играть в баскетбол в колледже, потому что он индеец из Оклахомы. Тогда, в 1963 году, этого клейма было достаточно. Индейцев, как и собак, не допускали на корты и в бары, им запрещалось выходить за пределы резервации. Твой отец почти никогда не говорил о том, каково быть индейцем или расти в резервации, не говорил даже о том, что чувствовал теперь, когда стал настоящим городским индейцем. Разве что иногда. Когда накатывало. Из ниоткуда.

Представь, как вы едете на его красном пикапе «Форд» в Блокбастер, чтобы взять фильмы напрокат. Вы слушаете отцовские записи пейотной музыки. Шуршащие пленки с трескотней погремушек из тыквы и грохотом барабанов. Отцу нравилось включать их погромче. Ты не можешь не признать, насколько узнаваемый этот звук. Насколько заметно, что твой отец – индеец. Ты спрашиваешь, можно ли выключить музыку. Заставляешь его вытащить пленки. И врубаешь городское радио 106 KMEL, слушая любимый рэп или R&B. Но тогда отец пытается танцевать под твою музыку. Он выпячивает свои большие индейские губы, смущая тебя, высовывает из окна руку ладонью вверх и отстукивает по воздуху ритм, просто чтобы быть с тобой на одной волне. Ты со злости совсем выключаешь музыку. И вот тогда ты мог бы услышать от своего отца историю его детства. О том, как он собирал хлопок с бабушкой и дедом за десять центов в день, или о том, как сидящая на дереве сова обстреливала его и друзей камнями, или о том, как его прабабка молитвой расколола торнадо пополам.

Груз обид, что ты несешь на себе, имеет отношение к твоему оклендскому происхождению. Это не просто груз, а бетонная плита, слишком тяжелая с одной стороны – той, что не белая. Что же до маминой белой стороны, там намешано много всего и недостаточно, чтобы понять, что с этим делать. Ты – из народа, который брал, и брал, и брал. И ты – из народа, у которого отнимали. Ты – оба народа и ни один из них. Принимая ванну, ты смотришь на свои коричневые руки, прижатые к белым ногам под водой, и задаешься вопросом, что они делают вместе на одном теле, в одной ванне.