Страница 16 из 67
Володя всегда спрашивает:
— А как он про себя говорил?
Он знает, как говорил дед, но он так любит эти слова, что всегда спрашивает, и едва мама начинает говорить, как он подхватывает, и они в два голоса повторяют:
— Я — сучок дубовый, от меня и топор отскакивает.
При этом они хлопают ладонями по своим коленям, чтобы крепче выходило.
В дедовой горенке под вершицей Володя еще ни разу не был. Когда он был еще очень мал, то полез в горенку, да свалился со ступенек. Тогда мама заперла горенку на замок, а лестницу загородила тяжелым ларем.
— Нечего туда лазить, — сказала она, — там у нас всякое старье свалено и мыши бегают.
Второй рассказ про войну. Сначала мама рассказывала, как она в госпиталь попала, показав при этом свой настойчивый характер, такой твердый, как сучок дубовый.
И на этом месте мама обычно обрывала свой рассказ:
— Ну а дальше ничего интересного нет. На фронт я, конечно, попала, только уж после, почти в конце войны. А там сразу и ранение получила. Вот и все мои подвиги.
И так всегда — на самом интересном месте замолчит. Володя уже знает: сколько ни проси, ничего больше не услышишь. Не любит она рассказывать о войне. Почему? — Неизвестно.
Наверное, оттого, что женщина… Был бы у Володи отец, вот он бы уж рассказал.
И тогда наступает время для самого главного рассказа. Про Снежкова. Был такой лейтенант Снежков, он лежал в госпитале и подружился с мамой. Он был художник, Мама все обещает показать портрет, который он нарисовал, да как-то все не может его найти. Там нарисована мама и написано: «Любимая сестра Валя». Это раненые так звали маму — любимая сестра. Они все любили маму, а Снежков любил больше всех и обещал приехать, как только кончится война.
Володя не первый раз слушает этот рассказ, но все равно он всегда спрашивает:
— Так и не приехал?
— Нет, — коротко вздыхает мама, — так и не приехал. Ну, неси воду.
— Так мы с тобой и живем вдвоем.
— Вот так и живем. Неси воду, мой ноги.
— А если бы приехал, то жил бы он с нами?
— Если бы кабы да во рту выросли грибы…
— Вот взял бы да вдруг и явился. Ты бы что?
— Тебе говорят: мой ноги. Пора спать.
Володя наливает в таз воды и, сидя на пороге, начинает нехотя мыть ноги.
— И тогда бы он сделался нашим папой, — тоненьким голосом произносит он, вздыхая и покачивая головой.
Но в то же время он осторожно наблюдает за матерью.
— Ты долго еще будешь болтать глупости! — вдруг закричала она, и лицо ее покраснело. — Живо в постель!
Бросив полотенце ему на колени, она ушла. Плакать. Володя знал, что она плачет, но не мог понять, почему ее так раздражает упоминание об отце. Стоит только сказать это слово — и пожалуйста…
И он знал, заранее знал, к чему приведут его расспросы, но он все равно каждый раз снова заводил один и тот же разговор, надеясь, что мать вдруг да проговорится и он узнает все.
То и дело вздыхая, он окунул в таз ноги, кое-как вытер их полотенцем и тоже пошел домой. По темной прихожей ходила Елена Карповна, размахивала горящей папиросой, что-то говорила Ваонычу, который стоял на пороге своей комнаты и молчал. Володя вздохнул и сказал:
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответил Ваоныч.
Елена Карповна ничего не сказала. Мама сидела в проходной комнате. Просто так, сидела и ничего не делала. Смотрела на скатерть. Проходя мимо, Володя издал особенно затяжной вздох и покосился на мать: зря старался — не заметила. Ну и пусть, переживем-перетерпим…
Но в своей постели он долго вздыхал и вертелся, хотя больше уже не надеялся, что мама услышит и придет к нему. Она услыхала.
— Ну, хватит тебе вздыхать-то, — чужим голосом сказала она, — спи.
Он только собрался вздохнуть особенно потрясающе и даже набрал побольше воздуха, как вдруг распахнулась дверь и в комнату, покачиваясь, вошел слон. Около него оказалась мама и недовольно сказала:
— Ну вот, только этого нам еще и не хватало!
Но слон даже и не посмотрел на нее. Он сказал, обращаясь к Володе:
— А я знаю, где твой папа. Он на Луне, и мне известна дорога к нему.
И вот они пошли… поплыли… полетели… Слон, а на нем Володя. Он думает, что это, наверное, очень смешно — слон летит по воздуху, как воздушный шар. Но смеяться нельзя, сердце замирает от страха и, главное, он никак не может сообразить — сон это или не сон…
СПОР
В солнечную погоду Капитон расстилает на дворе для просушки очередную партию холстов и похаживает между ними, отгоняя кур и воробьев.
В то же время маленькими опухшими глазками он посматривает в щели забора на соседний двор, подкарауливая, когда покажется художник Бродников. Капитон и себя считает художником и очень любит потолковать об искусстве.
Как только Ваоныч появляется на своем крылечке, потирая затекшие от палитры и кистей пальцы, Капитон спешит к пограничному забору.
Его толстое красное лицо, похожее на запоздалую летнюю луну, восходящую над недалеким лесом, медленно всплывает над забором.
Вначале показывается огненный чуб, потом лоб, весь какой-то измятый и складчатый. Вот выплыли кустистые светлые брови и маленькие бесцветные, но очень пронзительные глазки. Показался нос, похожий на повернутую хвостом вверх молоденькую репку. Ботва у нее коротко острижена и слегка растрепана. Это у Капитона такие усишки. А губы у него почему-то очень светлые и кажутся голубыми на медном небритом лице.
И вот уже вся физиономия, потная, улыбающаяся, всходит над забором.
Положив толстые в оранжевых волосах руки на верхнюю доску забора, он говорит своим хриплым задыхающимся голосом:
— Привет, холлека!..
Ваоныч как-то объяснил Володе, что Капитон хочет сказать «коллега», что значит товарищ по работе. Конечно, это, должно быть, обидно для Ваоныча. Он ничего не отвечает, но это нисколько не смущает Капитона. Вытащив из кармана маленькую черную шапочку, он натягивает ее на голову. И вот его лицо утрачивает сходство с поздней луной. Оно напоминает теперь необыкновенно пузатый желудь, сорвавшийся с ветки. Даже кусочек этой ветки еще торчит на макушке.
— Беретка! — любовно сообщает Капитон. — Некоторые деятели теперь этакое носят. Моду, значит, соблюдают.
— Какие деятели?
— Ну, вообще… Свободной профессии.
— Ага! — смеется Ваоныч. — На барахолке приобрел?
Капитон, оглаживая берет, сообщает:
— Выменял. Вещь заграничная. У нас разве чего могут…
— Это верно, — соглашается Ваоныч, — производство очень сложное, колпачки эти сложнее атомной станции.
Капитон вздыхает своим густым махорочным запахом:
— Вот вы смеетесь все… А я разговорился на барахолке с одним соображающим человечком. Молодой такой, а между прочим, тут, — Капитон постучал пальцем по своему жирному лбу, — вот тут шарики играют. Сам-то он заграничными предметами торгует. И все мне объяснил про искусство. Какое передовое, а какое, значит, на сегодняшний день отстающее. И некоторые картинки показал заграничных мастеров. Там, если по совести говорить, ни черта понять невозможно. Нарисована коряга, а подписано: «Моей любимой скучно». И, понимаешь ты, деньги за это дают.
— Знаю, — обрывает его Ваоныч, — абстрактная живопись.
— Знаешь? — удивляется Капитон. — А сам так можешь?
Ваоныч громко, на весь двор, смеется:
— Я? Нет. А вот ты сможешь. Тебе, Капитон, за границей цены бы не было! Там даже ослов приспосабливают картины писать. Хвост ему в краске испачкают, он и рисует.
— Ну? — с каким-то особым интересом восклицает Капитон и даже лезет зачем-то на забор. — Неужели человека для этого не могли подобрать?
Ваоныч строго отвечает:
— Не каждый человек на такое дело пойдет.
— Я бы пошел. За деньги-то? Пошел бы! У меня бы получилось! Я бы их, этих картинок, по десятку в день. И хвостом и чем хочешь. Пальцем надо — я пальцем, пяткой — пожалуйста. А то так волосьями. Башкой в краску, ей богу, — и об картину.