Страница 136 из 242
Глава 30. Кожа
Он не притрагивался к книге два дня. Точнее, притрагивался — но по-дурацки, через ткань, краем рукава, локтем. Один раз сунул под неё металлическую линейку, чтобы повернуть корешок, — и она съехала с полки, будто почувствовала брезгливость. Упала тихо, но с упрёком. Как старая собака, которую не позвали гулять.
Теперь он сидел на своём стуле, обитым кожзамом, уже прогоревшим до ржавых гвоздей. Под ним что-то щёлкало — то ли пружина, то ли позвоночник. Вечер опустился на библиотеку, как больничный плед: тяжело, не по размеру и с запахом чужой кожи. В читальном зале было пусто, но воздух держал форму — как будто кто-то всё ещё сидел в углу, чуть шевелился и ждал, когда он заговорит.
Он не собирался говорить. Он даже не моргал лишний раз — чтобы не начать думать. Только ладони подёргивались, как у старика с дрожанием — и каждый раз, когда они касались стола, по коже будто проходил ток. Не резкий, а липкий. Как если бы тёплый медленный муравей полз по руке, оставляя за собой дорожку — не физическую, а внутреннюю. Память кожи.
На столе лежали пустые каталожные карточки, перевязанные бечёвкой. Он взял одну, чтобы отвлечься, начал развязывать узел — и заметил, как кожа на пальцах чуть слезла. Совсем чуть-чуть. Как у школьника после долгой ванны. Белёсая, тонкая, с краями, как обгоревшая бумага. Он провёл по ней ногтем. Она свернулась.
— Весна, — сказал он вслух, и в тишине это прозвучало почти весело. — Авитаминоз, мать его.
Холод был не сильный, но точечный: будто кто-то включил кондиционер на одну ладонь. Он сжал пальцы, потер ими о брюки. Бесполезно — ощущение только усилилось. Будто бы ладонь больше не слушалась. Не в смысле паралича — нет. Она была не его. Как чужая вещь, которая пока временно присоединена к телу.
Он вспомнил, как неделю назад держал книгу голыми руками. Пальцы скользнули по обложке — тёмной, ворсистой, без названия. Тогда ничего не произошло. Или произошло — но не сразу. Как ожог, который не чувствуется в момент прикосновения. Только потом. Когда ты уже один, и некому сказать: «Посмотри, здесь нормально?»
Он поднял руку к лицу. Медленно, будто боялся, что она что-нибудь скажет. На подушечках пальцев — трещинки. Еле заметные. Но они были. Он начал их считать.
— Раз... два... три... — на четвёртом пальце кожа чуть слезла. Под ней — не кровь, не мясо, просто пустота. Как будто слой был декоративный. Как у недорогого пластыря.
— Ну вот и всё, — сказал он и усмехнулся. — Обложился проклятыми книгами — и теперь сам, как обложка. Бумажный Николай Петрович. С ограниченным сроком действия.
В коридоре щёлкнула лампа — слабым, безнадёжным звуком. Потом ещё раз. Пауза. И снова. Ритмично, как капельница. Он не вставал. Пусть мигает. Может, ей тоже страшно. Или просто скучно.
Он знал, что книга ждёт. Не как человек — а как структура. Как что-то, у чего есть логика, но нет морали. Она не была зла. Она просто продолжала — читать его. Построчно. Понемногу. Сначала глаза. Потом слух. Теперь кожа.
— Не трогай её, — снова прошептал он. — Ну хоть один вечер. Хватит уже. Я устал. Честно.
Слово «устал» прозвучало особенно глупо. Как будто это был спор с батарейкой, которая садится — и ты просишь её не умирать. Ещё чуть-чуть. Ещё одну страницу. Ещё один вечер без боли.
Сквозняк прошёл по спине — не сквозняк даже, а что-то на его месте. Как будто воздух освободился для другого тела. Николай резко оглянулся. Никого. Только шкафы. Только карточки. Только вечер, прилипший к окнам, как старая грязь.
Он снова посмотрел на пальцы. Сжал ладонь в кулак — и тут же разжал. Больно.
— Ладно, — сказал он в пространство. — Это ты меня читаешь. Я тебя — только по строчкам. А ты — по коже. Ну и сволочь же ты, книга.
Он усмехнулся. По-настоящему. Усталой, кривой усмешкой. Как будто кто-то из мёртвых друзей сказал бы: «Ну наконец-то ты понял, дурак. Это не ты её читаешь. Она — тебя».
Смешно? Да. Даже очень. Только руки уже не смеются.
В читальном зале холод держался неправдоподобный — не как в подвале или на сквозняке, а как в плохо отогретой больничной палате, где батареи греют «по графику», но всё равно пахнет льдом и бинтами. Холод не кусал, а наседал: тянул к полу, лез под ногти, как вода из морозилки, если долго держать руку в пластиковой кружке.
Николай сидел у окна, держа ладони над коленями, как будто они могли согреться друг о друга. Не могли. Сами по себе — они были уже не до конца его. Левые подушечки зудели, как будто он час назад шёл без перчаток и коснулся ржавого поручня. Правые — по-прежнему слегка липли к столу, и каждый отрыв пальца звучал как клейкая лента, отрываемая от старой фотографии.
Он снова посмотрел на руки. Белёсый налёт на подушечках. В складке между указательным и большим — крохотная трещинка. Она выглядела, как аккуратный порез бумагой, но он не помнил, чтобы резался. Да и чем? Разве что воздухом.
Щёлкнули часы. Не громко, но будто внутри головы. Как будто где-то в виске сработал тумблер. Николай вздрогнул, посмотрел на дверь. Пусто. Часы висели, как обычно, над входом — круглые, с пыльным стеклом и стрелками, которые слегка виляли, когда тикали. Он знал это движение наизусть, но сегодня оно раздражало. Как скрип зубной щётки в чужом стакане. Как звук холодильника, когда тот внезапно включается ночью, словно решил напомнить, кто в доме настоящий хозяин.
— Весна, — пробормотал он, глядя на трещинку. — Авитаминоз, старая кожа… облезает, как и положено. Я ж не молодой.
Он попытался улыбнуться. Получилось криво, как будто мышцы лица подменили на учебные, не настроенные.
За стенкой что-то упало. Папка, скорее всего. Или мышь. Или одна из тех невидимых вещей, которые раньше объяснялись ветром, а теперь — просто не объяснялись. В библиотеке вообще стало слишком много вещей, которым не требовались объяснения. Они просто были. И ждали, пока ты привыкнешь.
Он взял шариковую ручку — синюю, с обкусанным колпачком. Попробовал написать на карточке: «Переплёт повреждён». Ручка не писала. Он потряс её, дунул, снова провёл по бумаге. Линия появилась — рваная, словно и чернила не хотели выходить в этот воздух.
— Конечно, — сказал он. — Всё против. Сейчас бы ещё ворона заговорила — и можно закрываться.
Оглянулся на окно. За стеклом — сумерки, серо-жёлтые, как кисель, в который вылили чай. Свет от уличного фонаря бил в бок, создавая ощущение, будто кто-то стоит снаружи и смотрит. Но снаружи не было ни фигур, ни теней. Только стекло — мутное, в пятнах, с лёгкой влагой изнутри.
Он прислонил ладонь к стеклу. Хотел проверить: холодно ли оно. Стекло прильнуло к коже с влажным поцелуем. Он отдёрнул руку — и не сразу понял, что остался отпечаток. Не обычный — а как будто изнутри. Как будто пальцы приложились не снаружи, а через стекло. С внутренней стороны.
Он застыл. Не от ужаса. От абсурдности. От той усталой, безнадёжной мысли, что это — просто ещё одна деталь. Как сосед снизу, у которого пепельница вместо головы и вечно звучит радио Шансон сквозь вентиляцию. Как продавщица в ближайшем магазине, у которой глаза не мигают — никогда. Он считал, что ей сделали ботокс, но однажды поймал себя на том, что в зеркале магазина она не отражалась.