Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 31

— Нашел чем удивить человека русского! И это про тебя-то, дурака, говорят, что ты умный?..

Понял тут Волынский, что Жолобов на жизни своей давно крест поставил — ему теперь ничего не страшно. А по вечерам, после допросов и очных ставок, утомленный, Волынский говорил Кубанцу:

— Ежели когда-либо, не дай-то бог, меня судить станут, об одном буду молиться: иметь дух столь высок, какой Жолобов ныне перед смертью имеет… На плаху его подтаю, а уважать буду!

— Хотите, я развеселю вас анекдотом галантным? — отвечал ему дворецкий Кубанец. — Наталья Лопухина дочку породила вчера.

— Во, кошка немецкая! А ведь от света не уйдешь. Теперь мне Наташку поздравлять надо ехать… Ладно, не сломаюсь.

Памятуя о высоком положении Натальи Лопухиной при дворе, иноземные послы спешили поздравить статс-даму с разрешением от бремени. Все поздравления принимал мрачный, как сатана, муж Наташки — Степан Лопухин, который сказал Волынскому:

— А ты разве дипломат? Или не знаешь, куда с поздравкою надо ехать? Езжай прямо на Мойку — в дом Рейнгольда Левенвольде, который уже не первый раз мою Наташку брюхатит.

— Ах, Степан Васильич, — отвечал ему Волынский, — взял бы ты арапник подюжее, каким лакеев своих порешь, да устроил бы Наташке хорошие посеканции… Нешто так можно, чтобы все над тобой смеялись?

— Один-то мой, — усмехнулся Лопухин. — Я это знаю. Остальные все в Левенвольде удались. Давить мне их, што ли?

Наталья Лопухина — самая красивая женщина при дворе Анны Иоанновны. Красоты и живости не теряя, даже талию сохранив тончайшую, она (при здоровье отменном) уже на другой день после родов в свете являлась… Всех ослепляя! Всех затмевая!

Сейчас она была в ссоре с Рейнгольдом, который ни разу не навестил ее, пока она ребенка рожала. От злости на любовника статс-дама переходила к нежности, и камень перстня ее (подарок от Левенвольде) то вспыхивал розово, то становился голубым, как небо, — в зависимости от настроения женщины.

— Отравить? — рассуждала она. — Или к себе приблизить?

В эти дни Остерман расщедрился, устроил прием в доме своем. Анна Иоанновна наказала ему: «Нехорошо, Андрей Иваныч, первый ты человек в. осударстве моем, а на гостей еще копеечки ломаной не истратил. Уж ты не поскупись…» В палатах вице-канцлера ревели трубы. Меж деревьев, что росли в кадках, похаживала, губы поджав, Марфа Ивановна Остерман и глазами по сторонам стреляла — как бы чего не украли, как бы лишнего чего не съели… Лопухина от нее даже веером загородилась. Бриллианты вице-канцлерши вселили в ее душу зависть. «Ежели продать Сивушное да Макарихи, — думала Наталья, на весь мир негодуя, — то, чай, и у меня будут такие…»

Кто-то шепнул ей сзади на ушко, сладострастно и нежно:

— Ах, вот ты где… счастье мое.

Это был он! Лопухина, даже не обернувшись, отвечала:

— Я вас ненавижу, сударь, не подходите ко мне…

Рейнгольд Левенвольде встал прямо перед нею — беспощадно соблазнительный и яркий, как петух в брачном оперении.

— Ты сердишься? — спросил он, хохоча. — За что?

— Вы неумелый любитель, — отвечала ему Наталья, трепеща тонкими ноздрями. — И более махаться[3] с вами я не стану. Найдутся махатели и другие — поопытнее вас, невежа!

— Дитя мое ненаглядное, — сказал ей Левенвольде, — ну стоит ли огорчаться глупостями? Разве не я выказал тебе знаки признательности. Даже когда обручался с дурою Черкасской ради того лишь, чтобы из ее шкатулки осыпать тебя бриллиантами.

— Все послы до меня наведывались, о тужениях моих справлялись. Один вы изволили где-то отлучаться… Даже супруг мой Степан Васильич (боже, золотой человек!) и тот не раз меня спрашивал: «Чего же отец не едет?»

— Я ездил на свои Ряппинские фабрики, — пояснил ей Левенвольде. — Я не последний фабрикант бумажный, и я… поверь, близок к отчаянию! Ах, если бы не тряпки… нище нет тряпок! Полно отрепьев на Руси, но тряпок для бумаги нет. Никто из русских не желает с обносками своими расставаться. Мне говорят: им нечего носить. Хоть раздевайся сам, весь гардероб пусти на тряпки…

Тут стал он хвастать произведениями фабрики своей. Бумажный пудермантель, чтобы в час куаферный, когда столбом взлетает над прической пудра, тем мантелем красавица могла укрыться. А вот бумажные картузы, в которых удобно жареных гусей или индюшек хранить в дороге длительной. А разве плох стаканчик из картона? Удобный и дешевый, попил из него и выбрасывай — его ведь не жалко…

Наталья разодрала пудермантель в клочья, рванула с треском картуз бумажный, стаканчик растоптала каблуком туфли.

— Другие-то мужчины, — прослезилась она, — когда к ним женщина пылает, ей бриллианты дарят, а вы… Как вам не стыдно бумагой соблазнять меня? Вы поглядите только на эту Остерманшу… Какая наглость! Так блистать…

— Ах, вот в чем дело, — догадался Левенвольде. — Вот отчего твои прекрасные глаза наполнены слезами… Меня ты любишь, это я знаю. Но хочешь, как всегда, лишь камушков блестящих.

— Хочу! Но только не от вас, мужчина подлый и неверный.

— Согласен и на это, — ответил ей Рейнгольд. — Ты их получишь в этот раз не от меня, а… от самого князя Черкасского.





— Нельзя же, — вспыхнула Наталья, — чтоб вы еще и маха-телей для меня избирали. Я сама изберу их для себя.

— Мы избираем не любовника тебе, а только… бриллианты! — тихонько прошептал ей Левенвольде.

Лопухина окликнула лакея с подносом. Взяла от него бокал с лимонатисом…

Левенвольде отпрянул в сторону.

— Оставь эти шутки! — крикнул он, бледнея. Лопухина со смехом показала ему перстень — розовый.

— Не бойся, дурачок. Уж если я тебя и отравлю, то сделаю так, что ты и не узнаешь, отчего помер…

Наутро после бурной любовной ночи Наталья Лопухина проснулась и заметила, что на пальце нет заветного перстня.

— Верни сейчас же… это мой! Ты подарил мне его… Верни, верни, верни.

Прошу тебя, Рейнгольд: я так к нему привыкла…

Левенвольде дал ей пощечину — она забилась в рыданиях.

— Тот перстень больше не получишь. Смотри сюда…

Он раскрыл шкатулку и выбрал из нее старинный перстень в древнем серебре, и был в нем камень — черный, как кусок угля.

— Теперь носи вот этот. И помни: в цвете он не меняется. Заклинаю всеми святыми — будь осторожна, Наталья, этот яд опаснее всех других. От него человек умирает в страшной тоске. А русские вельможи, поверь, будут тебе лишь благодарны. Остерманша позеленеет от зависти, когда увидит твои бриллианты.

Лопухина примерила черный перстень на свой палец.

— Ты не сказал мне главного — кто этот человек?

— Он очень вредный. Его боятся все. Со своими проектами он забирается даже в наши дела — дела Курляндии, чего простить ему нельзя… Черкасский-князь будет тебе особенно благодарен!

— А-а-а, — догадалась Лопухина, — так это обер…

Рейнгольд захлопнул ей рот.

— Не надо говорить, — сказал он ей. — Будь счастлива, дитя. И, что ни делаешь, все делай с улыбкою очаровательной. Кто же поверит, что ты, Венера русская, способна яд просыпать в бокал соседу? Никто и никогда… И даже я, любовник твой, не верю в это… О, как ты хороша! О, как прекрасна ты!

Был холодный и ясный день. Анисим Александрович Мас-лов проснулся дома, на своей постели. Вчера было много пито у Платона Мусина-Пушкина, человека приветного, старобоярского. За окном белело свежо и утешно — ночью выпал первый снежок. Еще с детства Маслов любил эти дни, когда первые снежинки робко сеются на землю. И всегда радовался этим дням. А сегодня снег испугал его.

Он приподнялся, и волосы его… остались на подушке.

— Дуняшка, — позвал он жену, хватаясь за лицо (и брови отпали сама по себе). — Проснись, женка… Кажется, не мытьем, так катаньем, а меня добили. И даже не больно! — удивился он. — Но отчего такая тоска? Боже, какая страшная тоска… Ой, как скушното мне! — вдруг дико заорал Маслов…

Навзрыд рыдала у постели жена — верная, умная:

— Горе-то, горе… Сказывала я тебе — отступись!

3

Махание — так в XVIII в. называлась любовь, флирт. Махатель — любовник.

Эти выражения часто использовались в быту и в поэзии того времени.