Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 31

Вспыхнув лаком, скрипка шута взлетела к жирному плечу Корфа. Смычок в руке барона вдруг с нежностью коснулся струн.

— Ото, черт побери… Я в этом деле смыслю кое-что. А ваш старик из Кремоны — отличный мастер. Кладу вам сорок!

— Чего кладете? — удивился Педрилло.

— Конечно, луидоров… Вы не забыли — как имя мастера?

— Страдиварий.

— А-а, знаю, знаю. Он ученик великого Амати… Хотите, я покажу вам свое собранье? — Корф провел шуга в отдельные покои, где в пламени свечей темнели лебединые виолы, ще скрипки тихо тосковали о смычках; Корф хвастал:

— Вот скрипка из Бресчиа, а эту, сделанную Гранчиано, пора ремонтировать… Вот Теклер, вот Серафино! Есть даже тирольские, хотя я их не люблю. Сам я играю очень редко. Я больше пью вино, когда мне тошно от людского свинства. Итак, уступите мне вашего Страдивария за сорок…

После шута явился к Корфу поэт Василий Тредиаковский, принес он «командиру» свою новую книгу: «Новый способ российского стихосложения», и барон рукопись от поэта любезно принял.

— Благодарю на вниманье к убожеству моему, — поклонился ему Тредиаковский.

— Если б не вы, барон, меня бы давно забодали быки здоровые… Патрон мой, князь Куракин, хотя и кормит-поит, но в награду требует, чтоб я пасквили стихотворные на Артемья Волынского слагал. И отказаться я не смею, а… страшно мне! Коща дверей сходятся две половинки, то палец между ними лучше не совать.

А меня, пиита бедного, вельможи меж дверей своих и головой совать готовы без жалости… Что им мой писк!

— Я вас не дам в обиду, — утешал его Корф. — Что этот князь Куракин? Я его чаще вижу под столом, где его, пьяного, ногами попирают. А-вы? Кто вы?.. Вы — Прометей, и ваше имя принадлежит истории. Поэта будет помнить вся Россия. А остальные люди, кто не способен к творчеству, все это гниль… Увы, — вздохнул вдруг Корф, — вот и архивный червь, глотая смрад бумаг старинных, может, протрызет и мое жалкое имя…

Он вызвал академического типографа Кетрипа. Вошел тот — важный гусь, весь в бархате, весь в кружевах. Барон Корф свернул рукопись Тредиаковского в трубку потуже и сразу треснул «гуся» по башке, чтоб спеси поубавить:

— Болван! Печатай это поскорее. Пусть шлепают твои машины неустанно. И помни, что поэты ждать не любят…

Барон Корф в пику всем оборонял и поддерживал русского поэта (человека робкого, но талантливого). Барона занимало положение поэта при дворе. Тредиаковского держали в черном теле. Анна Иоанновна — по глупости своей — видела в Тредиаковском лишь развлекателя (вроде шута). Поэты, живописцы, музыканты — они, да, состоят при дворе, ибо более им кормиться негде. Но Тредиаковский — не развлекатель, это ученый языковед. И барон помышлял дерзостно: Тредиаковского полностью за Академией укрепить… При чем здесь двор? При чем здесь пьяный меценат Куракин? Поэты — суть служители государственные.

Корф был ворчун, всем недовольный. Анне Иоанновне он свое неудовольствие показывал. Бирену в лицо дерзил. Иногда он выражался при дворе так, что, будь он русским, его бы уж давно вороны по кускам растащили. Но у него — заслуги перед престолом, за ним — надменное рыцарство Курляндии, и трогать его опасно. Оттого-то Корф — безбожник, книголюб, алхимик — мог делать все, что в голову взбредет, и не любил советников иметь.

Сейчас он нежно влюбился во фрейлину Вильдеман, которая приходилась племянницей фельдмаршалу Миниху. Но дорогу Корфу переступал камергер Менгден, вице-президент Коммерц-коллегии. Корф предложил ему бороться за руку и сердце Вильдеман:

— Назовите мне ваше любимое оружие.

— Яд! — засмеялся Менгден вызывающе.

— Что ж, — согласился Корф, — дуэлироваться можно и этим оружием подлости… Давайте так: вы мне дадите яд, а я вам свой подсыплю. Кто из нас быстрее приготовит противоядие, тот выживет и станет обладателем руки и сердца юной Вильдеман…

— Я пошутил, — отрекся Менгден. — Нет, мне с вами в химии не соперничать.

Уж лучше шпага! И чтобы… поменьше свидетелей.

— Согласен и на то. Драться уедем на родину, в Курляндию.

Любовная тоска перебивалась размышлениями о запущенности дел академических. В этом году Корф образовал «Русское собрание» при Академии, где русские занимались толкованием русского языка, — это хорошо: пусть возникнет «Толковый словарь» языка российского. Корф видел явное: ученые — все иноземцы, и коли кто понадобится, то зовут опять из Европы. Но… до каких же пор? Бернулли взялся обучать Ададурова, и опыт сей показателен: Ададуров стал великолепным математиком… Россия сама должна поставлять ученых, подобно рекрутам; таковые сыщутся, только искать их никто еще не пробовал. Как раз в это время опустела академическая гимназия, и Шумахер вошел с докладом к барону.





— Вот и хорошо, — решил Корф. — Наберем школяров из русских, дабы в России имелись свои ученые.

— Их нету, русских ученых, — ответил Шумахер.

— Нету потому, что не озаботились их создавать. Из юношей ума здравого, способных и к трезвости склонных, выйдут незаурядные славянские Ньютоны.

Шумахер рассмеялся — так, словно доску сырую распилил.

— Русские, — сказал он, — к тому неспособны, барон.

— Можно подумать, вы это проверяли уже на русских?

— Все они — воры и пьяницы! — бодро откликнулся Шумахер.

Корф отцепил от обшлагов кафтана пышные кружевные манжеты, небрежно бросил их на стол, словно перед дракой.

— Послушайте вы… невежа! — сказал барон с презрением. — Я ведь не посмотрю, что ваш тесть Фельтен супы ея величеству варит. Для меня кухонное родство с русской императрицей не имеет никакого значения. И я достаточно силен физически, чтобы одной рукой вышвырнуть вас из Академии — прямо в Неву — вместе с вашими дурацкими убеждениями…

Шумахер тут склонился перед ним и показал при этом барону Корфу свои оттопыренные уши с их тыльной стороны, гце они были розового цвета, как у поросенка.

При дворе продолжали спорить: «А все-таки любопытно знать: кто же умнее всех на Митаве — Корф или Кейзерлинг?»

— Напрасен этот спор, — вмешивался Корф. — Вы, живущие хитростью, спорите не об уме. Вы спорите о том, кто из нас хитрее. Так я вам скажу, что хитрее всех наш лошадник Волынский. Граф Бирен прав: когда имеешь дело с этим человеком, держи при себе камень, чтобы ударить Волынского в зубы прежде, чем он вцепится тебе в глотку…

Обер-егермейстеру до всего было дело — совал свой нос Артемий Волынский даже в дела коннозаводства, хлеб у своего врага, князя Куракина, отбивая. Со стола своего Волынский не убирал книг по гиппологии научной: «Королевский манеж» Антуана Плювиля, «Гиппика або наука о конях» поляка Доро-гостайского и «Книга лекарственная о конских болестях» Петра Шафирова… Лошадей он любил, и когда жил в Персии, то много полезного о лошадях на Востоке узнал и домой хозяйственно вывез… Впрочем, любимым делом долго не пришлось заниматься Волынскому, оторвали его от лошадей — велели судить Жолобова, из Сибири привезенного.

— Вот этого мне еще не хватало! — огорчился Волынский. — Но против рожна царского не попрешь, коли карьер надо делать…

Поначалу допросы шли в подвалах Летнего дворца. Плыл по Неве лед осенний, река долго не вставала, и никак было крамольников в канцелярию Тайную (в крепость, за Неву) не переправить. Целых два месяца дали Жолобову и Столетову на поправку здоровья, кормили их на убой с царской кухни. Даже лекарями обихаживали. Это признак нехороший: значит, к мучениям адским готовят.

Волынский знал Жолобова раньше и — уважал его.

— За что тебя тиранят, Петрович? — спросил он Жолобова.

— За тридцатый год, за кондиции, я тогда орал много.

— А тут иное писано: будто воровал от казны!

— Все мы воры, — отвечал Жолобов. — А таких, как ты, еще поискать на Руси надобно. От твоих грабительств на Казани людишки по ею пору плачутся…

Такая честность не по нутру пришлась Волынскому.

— Эй-эй! — нахмурился он. — Вроде бы не меня, а тебя судят. Где бы милости моей тебе поискать, а ты судью своего же вором кличешь… Да знаешь ли ты, что я тебя под топор засуну?