Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 81

— Ну, как я потом выяснила — из интернета, между прочим…

— То есть, кроме фанатских ты еще шарилась по гейским сайтам.

— Да. И даже регистрировалась кое-где… Иначе было не войти.

— Представляю, как веселились лемеховские компьютерщики. Жена босса проводит время в голубых чатах. Ну, да это их маленькие сисадминские радости. А вот твои виртуальные поиски по части молодежных движений Лемеха могли насторожить.

— А я ничего не скрывала. По крайней мере, сначала. Я спорила, доказывала, он сам — между прочим — предложил мне ту самую инспекционную поездку. В ранге министерской. И говорил, между прочим, в точности те же слова, что ты сейчас: про травму, посттравматику и всякие гадкие ее последствия. Про тетушку свою рассказывал, которая за две недели до аварии на Чернобыльской АЭС, разругавшись с мужем-атомщиком, уехала к матери в Москву. Муж, понятное дело, погиб. А у нее на всю оставшуюся жизнь — не то, чтобы совсем повредились мозги, но так, остался пунктик, — изучала историю атомных реакторов и чуть ли не книжку какую-то на старости лет написала. Так вот Лемех сравнивал меня с ней.

— Книжку про подростковый экстремизм писать не предлагал?

— Нет. Но предложил съездить с инспекционной поездкой… Развеяться и убедиться.

— И ты убедилась.

— Сначала развеялась…

Она невесело усмехнулась, той характерной улыбкой, когда возле губ залегают глубокие тяжелые складки — не те короткие острые лучики, что непременно разбегутся в разные стороны, когда человек счастливо улыбнется или засмеется радостно и от души. Это было другое. Едва заметные штрихи, мне кажется почему-то, что именно они побуждали классиков говорить о «горькой улыбке». Впрочем — как там было на самом деле, не знает никто. У классиков не спросишь. А Лиза усмехнулась невесело.

— Ну, помнишь ведь, как это было в пионерских лагерях и позже — в комсомоле. Не в точности конечно, много свободнее, отвязнее — как сейчас говорят. Но в принципе — то же. Сумерки, костер, гитара, потом музыка, танцы… Конечно, сухой закон, но, конечно же — кто-то куда-то сгонял в окрестности и пойло потому соответствующее. И состояние — тоже. Странное какое-то, не опьянение даже, а какое-то необычное чувство — будто наблюдаешь за собой со стороны, и понимаешь, что делаешь что-то не то, плохое, даже преступное, но при этом повлиять на себя не можешь никак и — вот что с самое главное! — получаешь от этого какое-то болезненное удовольствие. Ни с чем не могу сравнить. Даже с травой. Другого не пробовала.

— Полагаю, денатурат с малиновым сиропом.

— Возможно. Словом, он был рядом со мной с самого моего появления, и это было понятно — все знали, что именно он вывез меня тогда из толпы. И как-то само собой вышло — он показывал мне лагерь, он рассказывал, знакомил, представлял. И это тоже было правильно. Потому что ему-то я должна была бы верить, хотя, если вдуматься, именно ему-то верить и не стоило — он там, на Манежке, если не верховодил, то уж явно был не рядовым погромщиком. Но все шло, как шло. Он говорил мягко, вкрадчиво, часто дотрагивался до меня — вроде случайно или поддерживая, помогая подняться на ступеньку, перешагнуть через лужицу. Ну знаешь. Эти случайные прикосновения, откуда-то оттуда — из детства…

— Тогда все понятно про потом — поцелуи на лавочке или в подъезде…

— Ну, здесь шло отнюдь не только к поцелуям. И это отчаянное хмельное удовольствие — вот сделаю сейчас глупость несусветную, пересплю — можно сказать на глазах у всей гимназии с молодым, лет на пятнадцать моложе, мальчиком, обычным школьным учителем. И понятно, что будет потом плохо мальчику, и мне не поздоровится, потому что информация докатится до Лемеха часа за два, а то и пленки отменного качества лягут на стол, кто его знает, как у них тут с техническим обеспечением. То есть — понимаешь — присутствует четкое осознание всего этого. И одновременно — кураж. А вот пусть. Вот хочу и сделаю.

— А ты действительно хотела?

— Ты имеешь в виду физически? В какой-то момент — безумно. Как в том анекдоте про сведенные зубы.

— И все случилось.

— Нет.

Она снова улыбается. И даже не так горько, как поначалу. Скорее — насмешливо.

— Он струсил?

— Представь себе — нет. Он оказался на высоте. По крайней мере, так казалось. В том смысле, что едва ли не публично, хотя публика — откровенно говоря — уже плохо реагировала на окружающую действительность, недвусмысленно обняв за плечи, увел за собой. В свой домик — коттедж, в которых в наших гимназиях живут учителя. Вполне приличный, кстати, и довольно уютный. И там мы еще выпили — уже совсем неплохого вина, которое было у него припасено уж не знаю на какой случай, но точно — не к моему приезду. Неважно. Все это было уже неважно. И горели свечи. И он стоял на коленях и целовал мне руки, колени и как-то особенно нежно, едва касаясь губами, дотрагивался до лица. Едва захватывая губы — тут же отпускал их — будто пугаясь. И это было так хорошо, так забыто — робкие коленопреклоненные мальчики, целующие руки. Но… долго. Знаешь, я была изрядно пьяна. И кое-чего теперь даже и не вспомню. Помню, как начала расстегивать ему рубашку, и он вдруг отпрянул. И что-то еще в том же духе.

— Ты имеешь в виду — брюки?

— Нет. До этого дело, кажется, не дошло.





Наконец она смеется. И я смеюсь, представляя, как благовоспитанная посольская дочка Лизавета, надменная и почти оскорбительная в своей безупречной вежливости жена одного из первых российских олигархов, настойчиво пытается снять штаны со школьного учителя, а он — высокий и крепкий, похожий на викинга мужик — не то, чтобы сопротивляется, но — как это она сказала? — отпрыгивает в сторону, в промежутках, однако, умудряясь целовать ей руки и прятать голову в колени.

— И все это молча?

— Нет, разумеется. Он в лучших традициях стонал: «не надо». Я допытывалась: почему?

— И долго эдак-то?

— Да часа два…

Мы закатываемся таким дружным смехом, что официант, замерший у барной стойки, спешит полюбопытствовать — не надо ли чего?

— И что — никаких мыслей? За два часа-то?

— Нет, ну первое, что пришло в голову — понятно. Импотент. Непонятно было, зачем повел, спрашивается, уединился. Но тут выяснилось… То есть в процессе нашей борьбы…

Она снова смеется, уже совершенно искренне, вспоминая, видимо, какие-то детали. Да и сама конструкция «в процессе нашей борьбы» предполагает обычно ситуацию прямо противоположную.

— Куда катится мир… — говорю я расхожее, но вполне подходящее моменту.

— Туда.

— Куда именно?

— В эпоху однополых, самооплодотворяющихся особей, способных обходиться друг без друга.

— И эта сакральная истина открылась тебе в процессе… извини… вашей борьбы?

— Именно. Никакой импотенции. Полная — и я бы даже сказала впечатляющая — физиологическая готовность.

— И ты спросила?

— Спросила. Потому что — слава богу — нажралась этого отвартительного пойла. Сначала я спросила то, что, наверное, приятнее было бы услышать. «Ты Лемеха боишься?» — «Но я же привел тебя сюда, на глазах у всех». Это была правда. «Тогда скажи мне, в чем дело, мне это важно». Мне действительно было важно, потому что за эти два часа я уже передумала черт знает что, разумеется — про себя. И разумеется — самое ужасное. От дурного запаха изо рта до… Ну, я даже не знаю. Фригидность — это когда ты не хочешь мужчину. А когда — мужчина не хочет тебя?

— Это старость.

— Про это тоже были мысли, можешь не сомневаться. Слава богу, он развеял все эти кошмары двумя короткими словами:

— Я — гей. Как видишь — дело тут совершенно не в тебе. И — честное слово, я вздохнула с облегчением.

И вспомнила Джулию — помнишь Моэмовский «Театр», и чуть было не рассмеялась.

— На самом деле я могу уступить тебе свою коморку дня на два — сопровождаю президента. Так будет удобно — в том смысле, что все под рукой, и еще я, пожалуй, предупрежу своих ребят, из тех, что остаются на местах, что при случае тебе следует помочь, как если бы ты работал вместо меня. Или, скажем лучше, — по моему заданию.