Страница 54 из 58
От взгляда ли Голема, коснувшегося меня потусторонним холодом, от пронзительного ли сквозняка вечности, возникшего еще на заседании Клуба, а может быть, от всего сразу, не знаю, но я теперь понимал, что представляет собой тот «рабочий материал», который я должен был озвучить во время дискуссии. Впрочем, ничего сверхъестественного он собою не представлял. Это была, на мой взгляд, довольно качественная разработка по функционированию властной элиты. Не знаю, кто ее сделал, возможно – Аннет, возможно – Борис, но выполнена она была согласно всем нашим требованиям: краткое обоснование темы, исторический экскурс, постановка задачи, обрисовка необходимого ресурсного наполнения и простой алгоритм, позволяющий достичь результата. Повторяю, ничего особенного в данном материале не было. Такие разработки делаются по двадцать – тридцать штук ежегодно. Никаких последствий они, как правило, не имеют: возникают и распадаются, не затрагивая текущего политического рельефа. Вопрос лишь в том, как это подать. Одно дело, если разработка, чего бы она ни касалась, подается в виде обычного документа, восприятие которого никакими дополнительными стимуляторами не подкреплено. В этом случае она рассматривается вполне критически – сквозь фильтры сознания, сквозь защитную оптику уже имеющихся фактов и сведений. Риска индоктринации практически нет. Документ усваивается в обычном режиме. И совсем другое, если содержание идет на «петербургской волне», если оно вложено в нечто такое, что пробивает все защитные механизмы, в метафорическую облатку, в «месседж», пронизывающий человека до самых глубин. Тут можно провести аналогию с известным «двадцать пятым кадром» в кино. Зрителем он не фиксируется, поскольку находится за пределами обычного восприятия, а потому, неопознанный, неощутимый, уходит непосредственно в подсознание, в кипение инстинктов, страстей, наслаивается на них, заставляет человека совершать поступки определенной направленности.
Так было и в данном случае. Материал, который выносили на заседания Клуба сначала Ромашин со Злотниковым, а позже, ни о чем не подозревая, и я, представлял собой именно такой «двадцать пятый кадр»: попытку скрытой коррекции, попытку повлиять на ситуацию «изнутри». Это должно было привести к важным последствиям: к перестройке ландшафта власти, к реконфигурации административных элит, к тому, что одни люди из окружения президента уйдут, а другие, пока находящиеся в тени, придут на их место. То есть – к полной смене политического репертуара, к совершенно иной оркестровке всех имеющихся акцентов. Конкретизировать этот сюжет я не мог. Я не очень хорошо знал тех людей, которые должны были в результате подобной пересортировки исчезнуть, и еще хуже – тех, кому режиссурой назначено было появиться на авансцене. Я был от этого слишком далек. И в конце концов, какое это имеет значение? Это была борьба за власть, за свой «текст», за то считывание реальности, которое связано с определенными политическими персонажами. Я в такие вопросы вообще никогда не вдавался. Однако я знал другое. Я знал, что руль положен в неправильном направлении: ветер вечности, не стихающий ни на мгновение, бьет теперь прямо в борт, лодочка моей жизни опасно накренилась, волны, поднимающиеся из мрака, готовы захлестнуть меня с головой. Спасения действительно не было. Я пребывал в самом сердце Сумеречной страны.
Итак, жить мне оставалось считанные минуты. Переулок, куда меня занесло, просматривался насквозь. В одном просвете его видны были дома на набережной Фонтанки: трехэтажные, теснящиеся друг к другу, лепные, похожие на декорации, казалось, что их можно проткнуть, как картон, а во втором, над которым свисали жилочки проводов, – Загородный проспект, тоже – как будто нарисованный дымчатой акварелью. На мгновение его заслонила громада проплывающего троллейбуса. И вот когда она проплыла – бесшумно, ускользнув навсегда, – то из подворотен, расположенных друг против друга, словно отраженные в зеркале, появились две одинаковые фигуры: потоптались на месте, точно принюхиваясь, одинаково развернулись и двинулись мне навстречу.
Одно могло служить утешением: это были не Големы. Не было в них земляной тяжести, заставляющей неуклюже раскачиваться из стороны в сторону, не было влажного грязевого блеска, удушающей черноты, грубоватости сочленений. Они даже не шли, а громадными колдовскими прыжками перемещались над мостовой. Колыхались балахоны из мягкой ткани, развевались отвисающие рукава, удлиненные, гладко-лысые головы тыквенной желтизны были наклонены вперед.
Впрочем, все это я припоминал потом, задним числом. Это свинчивалось у меня в памяти, как части путаного сюжета. А в тот момент я лишь с испугом сообразил, что нахожусь уже в другом, противоположном ответвлении переулка – стою, прижавшись спиной к стене, и судорожно, как в лихорадке, ощупываю пальцами штукатурку. Пути на набережную тоже не было. Оттуда, вывернув то ли из-за угла, то ли из ветхой парадной, двери которой, по-моему, были проломлены, приближались ко мне две точно таких же фигуры, и их тыквенные физиономии тоже были неумолимо наклонены.
Одновременно мерзкий скребущий звук раздался над ухом. Будто кошка зацарапала по стеклу.
Я бешено обернулся.
Это была не кошка.
В окне первого этажа, во мраке квартиры, где, вероятно, никто не жил, я увидел старушечью физиономию, собранную, казалось, из одних дряблых морщин. Вздыбленные седые пряди, в глазах без зрачков – угольная красноватая муть, изо рта, сверху и снизу, сминая губы, торчат пары клыков.
Старуха прижала к стеклу птичьи лапки, и вдруг гладкая поверхность его пошла белесоватыми трещинами. Рухнул ливень осколков. Хлестнула в проеме рам твердая крошка. А скрюченные лапки просунулись и заскребли уже по наружному переплету.
Я услышал радостное повизгивание.
Окружающее начало расплываться – будто в слезном тумане.
Волной вздулся мрак.
И в эту секунду кто-то схватил меня за руку и дернул так, что я едва устоял на ногах.
– Не оглядывайся, – сказала Гелла. – Когда ты оглядываешься, они начинают нас видеть.
– А разве так они нас не видят? – спросил я.
– Гремлины живут под землей… Днем они слепнут… Сейчас для них слишком светло… Но когда ты оборачиваешься, когда ты смотришь на них, они чувствуют твой взгляд…
Она слегка задыхалась.
Губы у нее были разомкнуты, на впалых щеках – тени слабости.
Правда, это не шло ни в какое сравнение с тем, как задыхался я сам. У меня пронзительно кололо в боку, а мучительная пустота, которую я вдыхал вместо воздуха, раздирала ткань легких тысячами иголок.
Я еле переставлял ноги.
Наверное, это было заметно по моему лицу, потому что Гелла быстро сказала:
– Не напрягайся… Дыши свободней… Ты слишком напрягаешься, выкладываешься, так нельзя… У тебя все силы уходят на самого себя…
Ей было легко говорить. Она не столько бежала, сколько, как те, кого она называла гремлинами, плыла по воздуху: едва касаясь, отталкивалась носком от асфальта и вроде бы безо всяких усилий перемещалась вперед. Я еле за ней поспевал. Тут было то же самое, что и с Големом. Я двигался словно через вязкий кисель: действительно напрягался, мышцы сводило до судорог, и все равно преодолевал лишь какие-то жалкие сантиметры. А гремлины, на которых я, вопреки запретам, все же посматривал через плечо, вроде бы едва шевелились – наклонившись, выставив лбы, будто превозмогая напор сильного ветра, – и тем не менее, после каждого шага оказывались все ближе и ближе.
Расстояние между нами неумолимо сокращалось.
– Откуда ты здесь взялась?..
– Почувствовала тебя… Услышала их голоса…
– Очень вовремя…
– Я всегда появляюсь вовремя, – сказала Гелла.
Мы нырнули под арку на другой стороне переулка, перебежали двор, где тупо таращились друг на друга поставленные впритык легковушки, нырнули под следующую арку, совсем уже низкую, и проскочили в еще один двор – чернеющий в дальнем своем конце щелью парадной.