Страница 38 из 58
Я даже не вскрикнул.
Я лишь внезапно понял, кого напоминает мне Гелла. Она напоминала ту девушку, которая когда-то, очень давно, в ином времени, в иной жизни, не отрываясь, смотрела на меня из окна через двор.
Разумеется, это была не она.
И одновременно это была она, словно заново появившаяся на свет.
Я нашел то, что, казалось, потерял навсегда.
И от этого мне было немного страшно.
А в Центре мне действительно не понравилось. Я помнил эти помещения пустыми, тихими, затененными, с таинственно поскрипывающим паркетом, с перетекающими по стенам бликами застекленных эстампов.
Теперь же он совершенно преобразился. Зажжены были обе круглые люстры, скрывающие потолок, и от яркого света залы выглядели маленькими и тесными. Впечатление это усиливалось колоссальным количеством присутствующих. Люди теснились на крохотной площадке при входе, где и без того было не повернуться, медленно, будто частицы в бурлящей каше, перемещались по главной гостиной, уменьшенной к тому же чем-то вроде эстрады, стягивались группами во втором помещении, вдоль казарменных стен которого выстроились столы с закусками.
Духота царила такая, что непонятно было, как не лопаются желтые лампы. Мне сразу захотелось отсюда исчезнуть. Тем более, что и Гелла меня тут же покинула. Ей как секретарю требовалось принять участие в каких-то срочных административных делах. Она извинилась с несчастным видом, сказав, что это не более, чем на полчаса, и, изогнувшись всем телом, поскольку иначе было никуда не протиснуться, исчезла в колышущейся человеческой массе. Меня это совсем обескуражило. Нет ничего хуже, чем находиться на празднике, к которому никакого отношения не имеешь. Все знакомы друг с другом, все делятся впечатлениями, все преисполнены значимости осуществляющегося события. Короче говоря – все при деле, лишь ты один – как дурак, не знаешь, куда приткнуться.
Примерно такое было у меня настроение. На официальную часть, которая, видимо, была очень короткой, мы с Геллой, к моему облегчению, опоздали, однако из программки, подобранной на подоконнике, я уразумел, что здесь происходила презентация коллективного сборника «Судьба России». Кому-то, скорее всего, самому Димону, который, кстати, и был обозначен в программке как инициатор проекта, пришла в голову светлая мысль, что если собрать под одну обложку патриотов и демократов, либералов и коммунистов, рыночников и консерваторов, то получится интересный контраст. Тут же, на подоконнике, присутствовал и сам сборник: здоровенный, на шестьсот с лишним страниц кирпич в багровой обложке. Я его даже открывать не стал. Сколько таких сборников я видел за последнее время: «На краю бездны»… «Проданная Россия»… «Набат»… «Кому это выгодно?»… Несть им числа. Иллюзий на этот счет у меня уже не было. Все эти сборники, все эти антологии и брошюры, все эти книги, повествующие о страданиях смутного времени, можно было сразу же отправлять во вторичную переработку. «Публицистика», как их охарактеризовал бы Борис.
Соответственно разделились и участники мероприятия. Одно их крыло, составляющее, по моей оценке, примерно половину присутствующих, сгруппировалось вокруг низкорослого, кряжистого такого, плотного, уверенного в себе мужчины, судя по бороде лопатой, истинного патриота. Мужчина сжимал в пальцах граненный стакан и голосом, на который невозможно было не обернуться, говорил о том, что главной задачей каждого россиянина является сейчас возрождение русской духовности: противостояние западному меркантилизму, уродующему человека, низкопробной коммерческой литературе, растлевающей ума и сердца. Слушатели порывисто соглашались и поминутно тянулись к нему, чтобы чокнуться.
В другой группе люди были в основном чисто выбритые, а если и с бородами, то – аккуратно обметывающими скулы по европейским стандартам. Мужчина в центре ее, тоже – крепенький, тоже – плотненький, низкорослый такой, сжимал в руках не стакан, а бокал с признаками сухого вина. И возвещал он не о бездуховности, обессиливающей Россию, а о гибели демократии и произволе полицейского государства. Все честные люди должны были немедленно встать на защиту гражданских прав и свобод. Голос его звучал так же непримиримо, сразу чувствовалось: шаг влево, шаг вправо от демократии – расстрел на месте, а нечеловечески оттопыренные хрящеватые уши вздрагивали в такт каждому слову.
В общем, закрыть глаза – та же московская мелкотравчатая околополитическая тусовка. Разве что фуршет здесь был победнее: вместо коньяка и шампанского – водка и дешевое сухое вино, а вместо икры и множества необычных салатов – бутерброды с обветренным сыром, загибающимся по краям.
Я знал, что все это уже ушло. Это – теневая реальность, призраки, заклинающие самих себя. Они существуют, только пока говорят, и потому говорят непрерывно, поддерживая в себе иллюзию бытия. Они уже никому не нужны. Новое время идет, не замечая их разговорных конвульсий. Это вообще – свойство времени. Оно изменяется независимо от того, хотим мы этого или нет. Просто гаснет в театре свет, поднимается занавес, раздается незнакомая музыка, вспыхивают преображающие реальность софиты, и начинается пьеса, где у нас нет ролей.
В конце концов я очутился перед дверью, ведущей в помещение Клуба. Дверь была плотно прикрыта, но, как выяснилось, не заперта. Внутри было темновато: лампы выключены, шторы задернуты. Сумрак, однако, рассеивало бледное фосфорическое сияние, просачивающееся снаружи. Оно придавало комнате таинственный облик: мерцала крючками вешалка в ближнем углу, стулья вдоль стен замерли в ожидании посетителей, длинная поверхность стола, казалось, мечтала, чтобы на нее положили лист чистой бумаги. Этому не мешал даже гул голосов из-за двери. Напротив, он еще больше подчеркивал уединенность этого помещения. И мне на секунду почудилось, что я вижу чахоточный электрический свет, горящий под потолком, блики его в стекле, выложенные по краю блокноты и авторучки, вдумчивых, напряженных людей, внимающих выступлению. Мне хотелось быть среди них. Мне хотелось, чтобы Сергей Валентинович, посмотрев на меня так, словно мы дружим тысячу лет, объяснил бы вечное онтологическое различие между собой и другим , подчеркнув при этом, конечно, необходимость трансцендентного диалога. И чтобы Маша, извините, Мария Бертольдовна, строгим голосом, от которого мгновенно стихают все разговоры, уточнила бы, что проблема другого есть на самом деле проблема границы, есть проблема выделения личного из вселенского и осуществлена она может быть лишь посредством наименования. И чтобы отец Серафим, дослушав ее, мягко заметил бы, что в действительности эта проблема – мнимая, она снимается при переходе к более высокому уровню бытия: в метафизическом, провиденциальном единстве, которое языка вовсе не требует, в любви, например, или, что то же самое, в Боге, поскольку Бог, согласно христианскому представлению, есть любовь…
Вот чего мне хотелось бы. Мне даже казалось, что я, как сквозь сон, слышу их голоса: приветливый – Сергея Валентиновича, отчетливый – Маши, горячий, пылающий внутренней страстью – игумена Серафима. Они звучали у меня в сознании. И я уже сделал шаг, чтобы, отодвинув стул, сесть среди них. И в это мгновение дверь в соседнее помещение скрипнула, ворвался свет, бубнеж множества разговоров, черный силуэт образовался в проеме, и Гелла неуверенно как-то, словно ослепнув, спросила:
– Вы – здесь? Извините, Дмитрий Николаевич просит вас, если можно, буквально на пять минут…
Я заметил странную вещь. Гелла стояла в дверях, свет падал из-за спины, яркий желтый прямоугольник протянулся через всю комнату. Он выделял в темноте плашки паркета, часть стула, плинтус у противоположной стены.
Все было нормально.
Все, кроме одного.
У Геллы не было тени.
Чуть позже она сказала:
– Я понимала, что вам это не нужно. Но я ничего не могла сделать. Дмитрий Николаевич заметил вас здесь, попросил позвать… Вот так… Неловко было отказываться…