Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 58

– Попробуем поставить вопрос в более общей форме, – сказал отец Серафим. – Принадлежит ли человек, как «венец творения», как микрокосм только этому миру, поскольку связан с ним единством происхождения и бытия, или он все же способен к трансцендированию за его пределы? Описывается ли этот выход за границы естественного только в терминах психологии, и тогда в онтологическом смысле его просто не существует (вместо этого – лишь болезненное воображение) или он имеет качественно иной, действительно бытийный характер и тогда он все-таки есть и представляет собой истинное предназначение? Поймите, я не пытаюсь доказать вам существование Бога, это невозможно, по крайней мере в рамках человеческой логики. Помните, что писал Максим Исповедник? «С Богом ничто – существующее или не существующее – не связано силой естественной необходимости. Он имеет бытие, превосходящее всякое утверждение и отрицание». В данном случае я говорю лишь о том, что мировоззрение рационализма себя исчерпало. Оно уже не может объяснить человеку ни мир, ни его самого. Ведь что такое, по сути своей, «прикладное трансцендирование», которое распространяется сейчас как пожар? Все эти секты, «пути спасения», тренинги, игры, школы социотерапии, все эти краткосрочные «курсы», эти «сеансы», все эти «академии» чего-то такого? Это все то же проявление экзистенциального голода, тот же страх онтологической пустоты, распахивающейся перед нами. Только его пытаются преодолеть не верой, не очистительным приближением к Богу, а магическими заклинаниями, напоминающими пляски первобытных племен. Вместо математики пользуются счетом на пальцах, вместо медицины – знахарством и ворожбой. А между тем трансцендирование, то есть восхождение в метафизику, есть не заклинания, не комедия нелепых обрядов, а непрерывное, чуть ли не с момента рождения, ежедневное, радостное и мучительное преображение. Вот как это, например, у нас в Клубе. Ведь иногда бывает: дождь, слякоть, продрог, сил никаких нет, ничего больше не хочешь, от всего отвращение, маршрутку эту, проклятую, ждешь чуть ли не двадцать минут, куда ехать? зачем? к чему? конец света… И вдруг, часа через полтора, будто распадается пелена. Уже не дождь, а – небесная влага, сеющаяся на землю, уже не холод, а – спасительная прохлада, остужающая лицо… Свет фонарей – теплый, обнадеживающий, живой, кругом – не замордованные обыватели, а люди, обладающие пылом души… Нет страха, нет пустоты… И вдруг понимаешь – не умом, а сердцем, конечно, – что за этой дряблой осенней материей есть нечто такое, чему в человеческом языке еще не придумано слов. И, вероятно, придумано никогда не будет. Такое, что можно лишь ощутить, принять душой…

Пока отец Серафим говорил, мы успели пройти весь путь от метро «Василеостровской» до знакомого переулка, зайти в то же самое проверенное кафе на углу, взять кофе, незаметно выпить его, а отец Серафим – даже съесть какой-то салатик, украшенный маслинами и петрушкой. Он объяснил, что в перерыве между лекциями поесть не успел.

– Пришлось срочно решать вопросы по учебному плану. Так все сорок минут и просовещались…

Никаких прежних ребят в кафе, разумеется, не было. Там в эти минуты вообще не было никого, кроме нас.

– В последний раз что-то не получилось, – сказал отец Серафим. – Вроде все то же: слова, интонации, люди, а как-то не так. Настрой не сложился. Будто напустили угарного газа – без цвета, без запаха, но голова от него – дурная. Я потом всю ночь не мог отдышаться…

– А в предпоследний раз? – уточнил я.

Отец Серафим на секунду замер.

– Знаете, а ведь и в предпоследний раз было так же. Вы спросили – я вспомнил… Это то заседание, после которого … Виктор Андреевич… Да-да, точно!.. Именно после этого… Упокой, господи, его душу…

Он как-то дернулся, чуть не опрокинув чашечку с кофе. Поднял было правую руку, затем – опустил. Хотел, видимо, перекреститься, но в последний момент, учитывая, где находится, решил меня не смущать.

Пора было подвести некоторые итоги. Я, правда, разговаривал всего с тремя членами Клуба из тех десяти – пятнадцати человек, которые регулярно принимали участие в заседаниях, но я сомневался, что дальнейшее собеседование принесет что-нибудь новое. Я ведь, в конце концов, не профессиональный следователь. Если и всплывут в разговорах какие-то подозрительные детали, я все равно не сумею их выловить. Да и какие подозрительные детали могут там всплыть после Авдея? После Авдея не учтенных деталей не может быть даже в принципе.

Вообще, смешно было бы полагать, что такой человек как Сергей Валентинович вдруг окажется причастным к чему-либо противозаконному, к каким-то изощренным интригам, тянущимся сюда из Москвы, к каким-то секретным действиям, повлекшим за собой смерть двух людей. Достаточно было мельком посмотреть на него, достаточно было пообщаться с ним десять минут, чтобы такая мысль выветрилась из головы. Нет, Сергей Валентинович здесь, разумеется, не причем. То же самое – отец Серафим. Тем более – Маша, она же, прощу прощения, Мария Бертольдовна.

Так что деталями можно было и пренебречь. Гораздо важнее, по-моему, было почувствовать то рабочее настроение, которое царило в Клубе. Авдей этого сделать не мог, он не разбирался в культурософских дискурсах современного знания. А я как раз их чуть-чуть представлял, и в этом состояло, пожалуй, мое единственное преимущество. Мне казалось, что я это настроение уловил. Что, кстати, вовсе не означало, что у меня не было по нему возражений. Напротив, по каждой из обозначенных тез у меня были весьма существенные замечания. Я, например, был совершенно согласен с игуменом Серафимом, что просвещенческий рационализм себя исчерпал, с ним произошло то же, что и с идеей социалистического планирования: она попыталась охватить собой все и захлебнулась в подробностях. Однако я вовсе не был уверен, что этот гносеологический ступор способно преодолеть христианство. Христианство также уже полностью социализировано: его мистические прозрения переведены в законы, в общественные стереотипы, в бытовую мораль. Оно утратило пассионарность. Осталась лишь обрядовая оболочка, которая более не воспроизводит суть Откровения. Кстати, ничего экстраординарного в этом нет. Религии так же, как люди, имеют обыкновение умирать. У них так же бывают детство, юность, зрелость и старость. Они так же, как человек, выдыхаются, устают, становятся безразличными ко всему, кроме формального уважения. Сколько таких случаев было в истории… Я был также согласен с мыслью, которую высказал Сергей Валентинович, об изначальной природе зла. Зло действительно неустранимо, это одно из тех качеств, которые образуют собственно человека. Устраните привлекательность зла, выньте его из души и человека не будет. Вы получите ангела, который по сути своей не есть человек. Но я был категорически не согласен с тем, что следует делать счастливым именно отдельного человека, а не все общество. Это, была, по-моему, просто реакция на затянувшуюся эпоху социализма, на период застоя, на времена принудительного, равного для всех счастья, культивируемого государством. Между прочим, нечто подобное говорил в своей Нобелевской речи Иосиф Бродский: «Мир спасти нельзя, но отдельного человека – можно». Так вот, я был с этим в принципе не согласен. Потому что крайний индивидуализм, на мой взгляд, так же опасен, как и крайний коллективизм. Подавление личного в человеке ничуть не лучше подавления общего. Человеку нужно и то, и другое. Этакое «золотое сечение», алхимический сплав, неустойчивый, вечно нарушающийся баланс между конкретным и универсальным, между космосом и микрокосмом, если хотите, между богом и дьяволом. Не случайно ведь тот же Ф. М. Достоевский сказал, что человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько – несчастья… И я был абсолютно согласен с Машей насчет постепенной редукции высших слоев культуры: мы действительно полностью погружены в наличное бытие, оно обступило нас, точно лес, мы не различаем за хаосом чащи никакого смыслового просвета. Кстати, это подразумевал и Борис, когда говорил о тотально размонтированной реальности. Повторяю, я был с этим совершенно согласен. Но отсюда, на мой взгляд, вовсе не вытекало, что нам следует отказаться от какой-либо глобальной идеи. То есть, именно от того механизма, который способен эти уровни реконструировать. Да, национальная идея опасна. Да, ее энергетика может быть персонифицирована в «черном демоне». Да, она способна раздуть пожар, в пламени которого может сгореть вся нация. Все это верно. Но она может быть и спасением. Так в истории тоже не раз бывало. Ведь природа национальной идеи нейтральна. Она просто консолидирует то, чем мы отличаемся от других. Мировые религии делают акцент на универсальности, связывая людей поверх всех границ, а национальные идеи тоже взывают к этническому своеобразию. Как в случае счастья-несчастья, необходимо и то, и другое. К тому же при интеллектуальной работе, о которой я все-таки имел представление, чрезвычайно важно поставить некую отдаленную «точку сборки», некий, пусть условный, аттрактор, смысловой горизонт – то, с чем будут внутренне соотноситься все высказываемые дискурсы. У Тейяра де Шардена такой точкой, конвергирующей реальность, был бог, а в Клубе, в «малой реальности», это может быть и национальная идея. Она будет осуществлять «смысловые довороты» дискуссии. Она будет продвигать речевой хаос участников к намеченной цели.