Страница 20 из 36
– Что-то новое!- отметил про себя и решил полюбопытствовать.
Дверь ларька оказалась запертой. Сквозь витрину виднелась женская одежда на плечиках.
Протискиваясь между прилавками колхозного рынка, отчасти интересуясь ценами на
продукты, Карло незаметно подошел к рядам, где торговали цветами:
– Как продаешь, отец, свои красные гвоздики?
– Как обычно в такой праздничный день,- назвал цену продавец и тут же добавил:- Тебе могу
сделать скидку.
– Не надо мне твоей скидки, лучше заверни мне этот букет покрасивее.
– Как, весь?
– Да, весь! ` – Вот это понимаю, настоящий мужчина!- восхитился обрадованный продавец.
Карло шел по улице в обнимку с букетом алых гвоздик и недоумевал.
– Боже, какой я дурак! Нет, это невозможно. В конце концов это неразумно. А разумно ли
неразумное?
Терзаясь сомнениями и внутренним противоборством, Карло подошел к широкой и высокой
двери и под звонком отыскал фамилию.
– Да, так и есть, эта фамилия! Значит, не ошибся,-подумал он.
Он еще несколько времени постоял перед дверью в оцепенении. Потом решился и позвонил
два раза в четыре такта: “Ве-ро-ни-ка”, “Ве-ро-ни-ка”. Так он звонил всегда, когда приходил к
ней в этот дом.
Ответа не последовало.
Карло вновь, точно так же, как и в первый раз, приложился к звонку.
Ответа опять не последовало.
Он подождал несколько минут, вновь повторил свое действие и вдруг почувствовал, как
сжалось в комок сердце, дрогнули колени и силы покинули тело.
– Вероника! Ну, где же ты?! Прошу тебя, приди и открой мне дверь. Я так соскучился и хочу
видеть тебя,-провизжал он беззвучно в изнемозжении и, как подкошенный, с букетом красной
радости и жизни, чуть-чуть склонился перед ее дверью в надежде уловить за нею хоть
малейший шорох, но тщетно.
Все было так же, как в прошлом, давно, когда она не открывала ему дверей своего сердца. Он
любил ее, и это ее забавляло. Прошло уже столько времени. Он уложил букет цветов возле ее
двери и направился к выходу.
– Во всем виноват этот злополучный удар по голове,- понурившись, вышел он из подъезда.-
Странно все-таки, у всех нормальных людей они отшибают память и желание, а у меня все
наоборот.
На улице по обычаю стоял неприятный и назойливый шум, визг сирен хаотично мечущихся
машин. Уличная жизнь била ключом.
Кто-то куда-то спешил, кто-то с кем-то переговаривался, кто-то что-то искал. Трезвый ум и
сторонний взгляд не могли оценить и понять происходящего вокруг и сейчас.
03.1990
ТОРГОВЦЫ БОЛЬЮ
Земля, Земля! Слишком зыбка эта родная твердь, чтобы стоять на ней подолгу на одном и том
же месте.
В этом случае она словно бы уходит, ускользает из-под ног, прогибается, проваливается под их
тяжестью, и посему перемещаться по ней лучше всего, пробегаясь, как вожделеется в песне со
словами: “босиком бы пробежаться по росе…” Так же и в жизни, остановка невозможна, и
подчас не успел прийти, укорениться на рабочем месте или ином биосоциальном жизненном
пространстве, а уже пора уходить. Оттого-то, должно быть, предполагал Том, и выигрывал он
всякий раз, когда уходить ему приходилось, именно когда приходилось. Впрочем, уход этот, чего греха таить, подготавливался всем течением социальных и жизненных обстоятельств.
Очередной из них неизменно оправдывался предстоящим, и лишь уходя, ему удавалось
остаться. Но уходил он не искусственно и не для того, чтоб остаться, а оставался оттого, что
приходилось поневоле, повынужденке уходить.
Он отдавал себе отчет в том, что однажды, наверное, надо будет или придется уйти и из
жизни.Возможно, он этим как-то подготавливал себя к будущему, вполне может быть, может
быть. Но при каждом уходе больней всего оказывалось расставанье с людьми, которых, в
общем-то, как он считал, если сосчитать, то раз-два и обчелся, в которых, однако оставалось по
живому, рваному кусочку его сердца. И если он и любил сию жизнь, то любовь была любовью
к этим людям. Порою любви, как выяснялось впоследствии, оказывалось для него
недостаточно, хотя теоретически Том с этим не соглашался, и тогда в дело вступала
несовместимость. Бывает же, два хороших человека встречаются, сближаются, влюбляются и
вдруг (это достоевское “вдруг”)…как говорится – не судьба. Впрочем, рано или поздно, как ни
тяжело, как ни больно – один из двух или из нескольких всегда уходит. И самым страшным для
Тома оборачивалось не то, что приходилось смириться с объективностью происходящего, а –
что ему успело даже полюбиться! – уходить поверженным, побежденным, и чем больше боли
он испытывал от этого чувства, тем сладостнее казалось ему это внутреннее ощущение. Ему
приходилось слышать, что когда неоднократно падаешь – научаешься падать, но что в это
влюбляешься – никогда. Более того, он часто нюхом улавливал невыгодную, проигрышную для
себя, ситуацию и словно назло себе влезал в нее с руками и ногами, весь целиком.
– Но почему?- часто спрашивал он себя и категорически не соглашался с собой, когда
отзывался на собственный вопрос: чтоб в возмещение расти внутри, изнутри.
Он не был ни мазохистом, ни меланхоликом, да и не неудачником, скорее, может быть, искателем-романтиком?
Может быть, может быть, во всяком случае этого сам он не знал. И почитал чаще всего себя
неудачником.
По ночам, именно по ночам, и чаще всего глубоким ночам, на него набегала волна
безысходности, и он медленно, но с все более и более заметно нарастающей скоростью
принимался метаться словно бы в замкнутом холодными, высокими, толстыми
железобетонными стенами, окружающем его социальном пространстве. И всякий раз снова и
снова открывал одну и ту же социальную формулу, дикую взаимосвязанность происходящего в
облекающей его сфере, в случае выпадения из ансамбля хотя бы одного события приводящую
к зыбкости и изменчивости, а то и распаду всего.
И тогда, выстрелом из пистолета в висок, гремело и прогрохатывало высшее изреченье, совет:
– Напиши, Том, об этом, напиши. Да, да! Именно сейчас вот. Встань и напиши-это тебя спасет.
Он часто следовал совету, голосу высшего начала и, бывало, всю ночь до утра-напролет, – а
порой и нередко, словно тоже назло себе, поддавался соблазну даже и при том, если и утром
и весь следующий день его ждали и подстерегали крайне серьезные дела на работе. Он не в
силах бывал отказывать себе в той радости, в том утешении и, можно сказать, наслаждении, которые впоследствии называл про себя “социальным оргазмом”, который, подобно бытию, которому он уподоблял этот феномен, не существовало никогда ни в прошлом, ни в будущем, а только в тот момент и всегда. И тогда звуки музыки и многоцветье света, запахи рек, лесов и
полей одной величавой волною разбивали вдребезги все ограды, вырывали, высвобождали из
плена, вплоть до следующего раза. Но когда он пренебрегая призывом, надеясь, что напишет о
посетивших его ощущеньях и помыслах завтра или в другое время, то терял, утрачивал
мгновенное свое сокровище, приобретение, забывал о нем, как об едином, целостном
организме, ибо оно, как и многое другое, с треском разлеталось на кусочки, разбивалось о те
могучие скалы, имя которым – быт. Можно было, конечно, впоследствии заняться их
реставрацией, собирая воедино частички, но то представлялось процессом искусственным и