Страница 8 из 99
Помнится, в такие голодные ночи тело твердило: "Хочу есть, а не спать", - а я отвечал: "Если так уж хочешь, давай поедим, но тогда утром придётся делать клизму". Тело кривило губы от отвращения и отчаянно пыталось заснуть, а в Румынии я сказал: "Всё в прошлом. Ты больше не станешь так мучиться, если не считать одного месяца в году, когда надо ехать ко двору Мехмеда и отвозить дань".
Разумеется, в Румынии всё равно следовало поститься, когда это предписано церковью, но даже в самые строгие дни можно придумать, чем себя побаловать, и уж тем более незачем вставать из-за стола, пока не насытишься. Бывало, я говорил телу: "Хватит", - а оно отвечало: "Съем ещё немного. Мы всё равно завтра с утра едем на охоту, так что пузо не успеет отрасти".
Неудивительно, что за годы сытой жизни я сделался совсем не таким тонким, как был. Хоть меня и не назвали бы упитанным, я видел, что синий кафтан, который был подарен мне султаном перед самым походом в Румынию, мне уже не носить никогда.
Эта одежда была нарочно скроена так, чтобы плотно прилегать к телу, подчёркивать тонкость талии, и вот я обнаружил, что он уже на мне не сходится. В груди - ещё кое-как, а в талии - совсем нет: края не стянуть, даже если глубоко вдохнёшь. И так же обстояло дело с остальной моей одеждой, если она имела тот же крой.
"Ну, и ладно! - сказало моё тело. - Вели сшить себе что-то попросторнее. Подумаешь, больше нет девичьей талии! Теперь у тебя такая фигура, которая должна быть у мужчины, и тебя всё равно называют красивым. А жена даже рада, что сумела тебя хоть немного откормить".
Я предпочёл согласиться, потому что полагал, что теперь, когда я обращаюсь со своим телом хорошо, оно станет служить мне верно. Но нет. Оно требовало всё больше и больше уступок: спать подольше и воинские упражнения забросить. А ведь я когда-то сам мысленно упрекал Мехмеда за то, что он забросил такие упражнения, и что у него появилось брюшко.
Вот почему воинские упражнения я до конца не забросил. Пусть раз в неделю, но всё же выходил ради них на лужайку близ реки, протекавшей рядом с дворцом и отделённой от него белёной оборонительной стеной.
Там не появлялось случайных людей, которые докучали бы своим вниманием. Лишь дворцовые прачки порой полоскали бельё неподалёку, да паслись гуси. Так что именно туда я выходил с мечом, чтобы проверить, смогу ли теперь свободно делать то, что у меня почти никогда не получалось. Хотелось ударить этим мечом со всей силы, не думая, что противник не отразит удара и таким образом получит от меня рану.
Моим противником в учебных схватках стал опытный воин. В его бороде, чёрной как уголь, виднелись белые нити, и потому первое время он на правах старшего наставника говорил:
- Что же ты, государь? Зачем умеряешь боевой пыл?
Наконец я ответил на его вопросы:
- Не могу. Я помню всех, кого убил на войне, и они как будто удерживают меня за руку, - но это была лишь часть правды. Ведь я отлично помнил то, что происходило со мной в Турции. Помнил, как в тринадцать лет, обучаясь воинскому делу вместе с сыновьями турецких чиновников в придворной школе, впервые обнаружил, что "руки не слушаются", и что я не могу ударить сильно, даже когда приходится драться на деревянных саблях.
Мои малолетние сыновья, сидя в сторонке и глядя на мои упражнения, тоже не понимали, что со мной, поэтому кричали:
- Отец, давай, бей его!
Я оглядывался на них и улыбался. Мне нравилось, что мои сыновья в этом не похожи на меня: они были смелые. Только-только начав обучаться воинскому делу, умело дрались, быстро сообразив, что можно победить наставника, если действовать решительно и слаженно, нападая одновременно с двух сторон. Конечно же, наставник, всё тот же чернобородый воин, поддавался, но уверял меня, что даже если бы не поддавался, ему всё равно пришлось бы трудно.
Я почти завидовал своим детям, которые были так смелы именно потому, что не имели моего опыта - печального опыта, - а мой опыт довлел надо мной. Я мысленно просил своё тело: "Оставь старые привычки. Да, я помню, что запретил тебе отбиваться и защищаться, когда султан принудил меня к соитию. Я запретил тебе протестовать. А ты мстишь мне за моё малодушие? Но пора уже и простить. Послужи же мне! Не отказывайся от боя. Я ведь не заставляю тебя подчиняться и уступать всем и каждому".
Но тело как будто не слышало. А затем стало требовать то, из-за чего я поначалу пришёл в ужас: никогда не думал, что могу пожелать подобного. "Мальчика, - сказало тело. - Не юношу, не мужчину, а мальчика. Безусого. С открытым восторженным взглядом. Ты откроешь этому мальчику свою истинную суть. И это принесёт тебе радость и особенное удовольствие, которое ни с чем не сравнить. Разве не прекрасно?"
Временами мне казалось, что я сошёл с ума, потому что не понимал, как подобное желание может ужиться во мне вместе со страхом за сыновей - страхом, что кто-то в будущем развратит их. Как же можно желать развратить чужих детей и в то же время искренне стремиться избавить собственных детей от подобной участи? Как? Это казалось немыслимо, но во мне уживались две противоположности.
Я дал себе слово, что никогда не стану никого принуждать к тому, что заставлял меня делать Мехмед. Я намеревался сдержать это слово в любом случае, но желания моего тела всё равно заставляли меня с беспокойством смотреть в будущее и ненавидеть самого себя.
Раньше, когда я ещё не жил в Румынии, а оставался при дворе султана, у меня порой возникала мысль: "Что если мне случайно повстречается мальчик с особыми склонностями, который будет считать естественным соитие между людьми одного пола..." Помнится, я решил, что приближу такого мальчика к себе, чтобы ему под моей защитой легче жилось на свете. Но я собирался приблизить, а не сблизиться, потому что слишком хорошо понимал, что люди, даже имеющие одинаковые склонности, вовсе не обязательно могут понравиться друг другу настолько, чтобы делить ложе.
А теперь моё тело стало твердить про сближение: "Вот этот смотрит на тебя с любовью. И этот", - говорило оно. "Это не та любовь", - отвечал я, но тело возражало: "Как ты можешь с уверенностью судить? А вдруг... Почему бы тебе не проверить, сделав один маленький шаг в ту сторону, куда ты так страшишься идти?"
"А если меня охватит слепая страсть? - в свою очередь возражал я. - Что если я не увижу, насколько ошибся, а когда увижу, будет слишком поздно? Нет, цена слишком велика. Я знаю это на собственном примере. Когда мне было тринадцать лет, я ничего не хотел, но Мехмед как будто не замечал этого".
Поначалу тело соглашалось с моими доводами, но с каждым годом становилось всё более настойчивым: "И сколько ты ещё собираешься ждать? Жизнь проходит. Ты стареешь. А старик никому не сможет понравиться. Воспользуйся хоть одним из тех случаев, которые тебе предоставляются".
"Нет, - отвечал я. - Не хочу уподобляться Мехмеду. Лучше мне умереть, чем стать таким, как он". А тело принималось грозиться: "Ты не умрёшь. Ты продолжишь стариться. А когда твоя голова побелеет, тогда я замучаю тебя так, что ты лишишься рассудка. И тебе не спастись. Хоть круглый год живи в монастырях, но я и в монастырях от тебя не отстану. Ты же знаешь, какие там порядки. Там любой настоятель будет заискивать перед тобой, давая понять, что тебе всё простится. И он отпустит тебе все грехи, что бы ты ни натворил, и сохранит их в тайне. Значит, при его попустительстве ты рано или поздно сделаешь то, что я хочу, и не спросишь согласия у того, кто тебе попадётся... некий мальчик, которого только-только приняли в обитель. Этот мальчик уж точно будет не рад. Кто же добровольно покорится старику! Кто же полюбит старое тело! А ты будешь знать это и вот потому-то не станешь спрашивать согласия. Но после тебе будет стыдно. И тогда ты пожалеешь, что не сделал этого раньше, пока был ещё молод. Пожалеешь, что отказался от тех, кто действительно мог бы уступить тебе добровольно".