Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 88



Есть разная мера увлеченности демократическими идеями. Можно именно «увлекаться» ими (в иные эпохи это весьма модно), такое увлечение дает «в меру» сочувствующего человека. Это уже благо: такие «в меру» идейные люди, либералы, создают фон, почву, на которой (не на каменистом же пустыре мещанского равнодушия) всходят семена — одержимые творцы, «чудаки», Максимы-Книжники.

В слове «одержимость», сдается мне, ключ не только к «загадке» художника, но и к пониманию героев Михася Стрельцова. Таких, как герой рассказа «Ждет на вокзале автобус» журналист Юнович, как инженер Марусов из рассказа «Там, где покой и затишье», как Петро, герой рассказа «Снова в город». От городских своих хлопот, от душевной тревоги, от недовольства собою, своей жизнью «спасаются» они в деревне, уходят к истокам и… не находят там утешения. Почему? Потому, наверное, что от себя не убежишь, что на других свои проблемы не переложишь…

Журналист Юнович получает обычное редакционное задание — организовать выступление директора льнокомбината: «у них там хорошая самодеятельность». И главный редактор, и Юнович знают, что писали уж об этом другие газеты, что директор сам писать не может и не захочет… Юнович предлагает: дать выступление кого-нибудь из участников этой самой самодеятельности, репортаж — все-таки будет интереснее и живее, не повторять, не нагонять скуку на читателя. Но главному лень и не в привычку думать…

Работа не требует от Юновича осуществления души, творчества, она требует лишь осуществления функций: ты журналист, ну, стало быть, и пиши от сих до сих, мы газета обыкновенная, и твоя или чья-то там корреспонденция — обыкновеннейшее дело. Душа выхолащивается из дела, которым занят человек, и человек ощущает ущербность своего существования, неполноту жизни.

Вот и стремится он в деревню, к детству своему: славной поре, холодной и голодной, но такой ясной — мир каждый день открывал перед тобою неисчерпаемую красоту, и каждый следующий день нес что-то неизведанное и радостное.

Но детство окончено. И если необходимо человеку время от времени возвращаться к нему, то не за тем, чтобы укрыться в прошлом от тревог настоящего, не за тем, чтобы как-то вернуть себе это ушедшее, а для того, чтоб не забыть окончательно, что жизнь есть «ожидание радости», не забыть, как она выглядит, радость-творчество. Одним словом, возвращение к истокам у героев Стрельцова — это собирание нравственных сил.

Нет, не уехать на дальнем автобусе, не укрыться в затишке от назревающего конфликта с редактором газеты Юновичу, возвращается в город Петро, призадумался над своей жизнью Сергей Марусов. Нет, это не тоска по деревне привела их под отчий кров — это тоска по цельности.

Не только к мысли о необходимости нравственного очищения подводит Стрельцов героев своих — к необходимости одержимости. Вернемся же снова к Максиму Богдановичу.

Итак, что же все-таки натолкнуло Максима, оторванного от родных истоков мальчика, на саму эту мысль — писать по-белорусски. Отец, рассказывает нам Стрельцов, отнюдь не поощрял литературных занятий сына, совсем в иной области видел он его будущее: пять лет потратил Максим на изучение юриспруденции, к которой вовсе не лежала душа.

Стрельцов-художник дает мне, надеюсь, возможность пойти в моих догадках чуть дальше Стрельцова-критика: ведь он не только исследует биографию Богдановича, но и дает нам портрет его семьи; в эссе Стрельцова жива атмосфера семьи Богдановичей. Не предмет исследования только, но характер, воссозданный прозаиком, — таковы и Максим и Адам Егорович. Логика развития такого характера, как Богданович-старший, тип таких людей, таких несостоявшихся судеб позволяет предположить, что жила в нем подспудно тоска по брошенному на полдороге «белорусскому делу», «белоруссике». Пожалуй, рискну на еще одно вполне правдоподобное допущение — Адам Егорович в чем-то похож на излюбленных героев Стрельцова. И, скажем, Юнович — пожелал ли бы он, чтобы сын его избрал себе профессию отца?..



Да, мысль о неосуществившемся деле, даже неизреченная, — заразительная мысль… И все-таки, все-таки, если тягу Максима Богдановича к родной белорусской речи объяснить можно, то сам механизм овладения ею не вполне понятен. Феномен такой возможен — Стрельцов вводит в свое повествование рассказ о немецком писателе и ученом Шамиссо. Пятнадцати лет только стал француз Шамиссо учить немецкий язык, язык чужой ему, он овладел им настолько, что стал крупнейшим немецким лириком. Значительно легче, видимо, воскресить в своей памяти то, что слышалось в раннем детстве. Наверное, не пустое слово — «национальное».

«Время призвало Богдановича», — подчеркивает Стрельцов. Это очень важно — родиться таланту именно тогда, когда нужда в нем у народа наибольшая. Начало двадцатого века было для белорусов именно таким временем.

Но почему именно сейчас, через полстолетия, другого поэта, Михася Стрельцова, так заинтересовала судьба и труд классика? Творчество самого Стрельцова вполне самостоятельно — в его стихах нет следов поэтики Богдановича.

Писатели «среднего» поколения сделали много не только собственно в прозе и в поэзии — они обогатили язык своей нации. Из старых криниц черпали они живую воду народной речи, открывали в словах примелькавшихся возможность новых созвучий, новых значений и красок. И в этом шли они за Богдановичем, Коласом, Купалой, возродившими родную речь. Отсюда и сегодняшний интерес Стрельцова к «загадке Богдановича», особенно актуальной сейчас, в мире интегрированном, связавшем днем сегодняшним народы разных исторических судеб с разной национальной психологией.

В одной из последних своих критических работ (она посвящена творческой манере Анатоля Кудравца) Михась Стрельцов говорит то, что в равной мере можно отнести к нему самому: «Все мы из хат», — мог бы сказать он крылатой формулой Янки Сипакова… «Все мы из хат» — это ощущение своей биографической, духовной и, если хотите, исторической родословной, не забывать о которой так важно современному человеку, отлученному ходом цивилизации от многих первоначальных наивных радостей, замены которым, к несчастью или к счастью, увы, нет.

Пристальное исследование своей духовной родословной — примечательная черта белорусской литературы последнего двадцатилетия. Наверное, тем во многом и интересна, тем и сильна белорусская проза, что она питает свое цветение из родных языковых криниц. Правда, в последнее время замечается некоторая деловитая сухость писательского языка. Это отметил, например, и Михась Стрельцов в статье об Анатоле Кудравце, но тут же и подчеркнул, что приверженцы «документа» в литературе вовсе не безразличны к языку, как то могло бы показаться с первого взгляда. Но это, конечно, рожденный иными историческими обстоятельствами, присущий иному герою язык:

«Стремление приблизить сферу искусства к границам самой реальности, разрушение привычных художественных клише и форм движущейся мерой „живой жизни“ ощутимо влияет на поиски современной прозы».

Кстати, завидная в Стрельцове, прозаике со столь ярко выраженной собственной манерой письма, «терпимость», способность по-доброму понять и принять чужие поиски, чужую, не свойственную самому ему манеру. Говоря об адекватности содержания и формы у Кудравца, Стрельцов особенно радуется успехам товарища по перу в открытии новых социальных типов (рассказ «Веселые люди»), новому, в сравнении с прозой его поколения, «открытию» деревенской темы. Нет, пожалуй, это не «терпимость» только, но и горячая заинтересованность в успехе общего литературного дела.

«Документ», его влияние на современную прозу, которое и не поймешь как — с одобрением или раздражением — зафиксировали иные авторы, Стрельцова явно не испугали: ведь и в его собственной практике эссеиста документ, факт, историческое свидетельство органически включались в повествование, давали толчок размышлениям. Говоря о современной прозе, Стрельцов, таким образом, идет и от своего собственного опыта, говорит со знанием дела: