Страница 33 из 63
Она помедлила, и, решившись, достала из складок шали связку медных изящных ключей. Я завороженно глядел на белую руку, которая ласково поглаживая, раскладывала ключи на скатерти. Любуясь выемками и бороздками я, уже сонный, лениво размышлял о причинах маминого испуга, и не находил ответа…
Время шло, и двери все чаще оказывались запертыми. В первую очередь мастерская, вход туда для нас, детей, был строго воспрещен еще при жизни деда, но согласитесь, что когда двери распахнуты настежь, запреты не имеют смысла. Теперь же, поднявшись по пропахшей плесенью и пылью лесенке, я, вместо залитой потусторонним осенним светом знакомой студии (мастерская, расположенная на чердаке дома, имела световые окна во всю стену, фрамуги которых напоминали крылья неведомых летательных машин), обнаружил темноту захлопнувшейся мышеловки и блеск медной ручки с замком. По младости я не придал значения увиденному — меня отвлек радостный вопль сестры, призывавшей всех домашних посмотреть на расцветшие у нее на подоконнике крокусы.
Крокусы в ноябре — явление необычайное, да еще в нашем доме, где не приживались ни цветы, ни звери — растения быстро вяли от сквозняков, собаки, не находя покоя, нюхали воздух и в конце концов уходили неуверенным шагом, нос по ветру, в холмы, чтобы никогда не вернуться; только кухонная облезлая кошка-без-имени ужилась с ветром, оттого, верно, что вечно пряталась за вьюшкой, между стеной и теплым боком печки. Я бегом скатился с лестницы, промчался по запутанным коридорам и оказался в комнате сестер, где увидел озаренное нежным розовым сиянием лицо Марии. Она держала в руках горшок с расцветшим крокусом, и, глядя на счастливые улыбки мамы ми сестер, на лихо закрученные усы отца (еще недавно висевшие полуседыми прядями), я мысленно поблагодарил мастера замков за обретенный домашний очаг.
Каждый день, однако, я обнаруживал все новые и новые запертые двери. Задняя дверь в библиотеку. Вход в заброшенную оранжерею и чуланчик для метел. Дверь в третью гостевую комнату. Я бродил по дому, выискивая, какие из дверей заперты, и меня все сильнее тянуло взглянуть: что происходит там, в скрытых от наших глаз пустых комнатах. Я робел, не решался спросить мать о причине запретов, поскольку не был уверен, что именно она их закрыла. Я вообще сомневался, что кто-то из домашних замечает перемены в доме. Этот вопрос никогда не поднимался ни за обедом, ни тихими вечерами, когда семья собиралась в гостиной перед весело горящим камином, и я не мог понять, умолчание это, или неведенье.
С приходом зимы закрытых дверей в доме стало больше чем открытых, словно дом уходил от нас, замыкался в себе, не желая, чтобы его тревожили. Я все больше времени проводил, сидя перед дверью в мастерскую, или возле закрытого на замок входа в конюшню. Прислонившись щекой к прохладному старому дереву, я вдыхал его запах и представлял, что сейчас происходит с другой стороны двери. Частенько я рисовал обитателей закрытых комнат. Эти рисунки я никогда не показывал матери.
Каждый день во мне крепла решимость увидеть. Я трогал замок, тихонько, чтобы не спугнуть Их поворачивал ручку двери — все втуне. Ни игры в детской, ни долгие вечера в кабинете отца, ни даже утренние встречи с румяной со сна, такой красивой в пушистой белом халате, мамой — ничто не радовало меня. Я грезил о закрытых дверях и о тайнах, скрытых за ними. Меня манил холод замка, чудились легкие шорохи, похожие на взмахи невидимых крыльев. Пару раз я мог поклясться, что слышал скрип шагов.
Недели проходили за неделями, зима медленно вступала в свои права, становилось все холоднее. Эта зима была не похожа ни на одну из пережитых мною. Лишенная пронизывающих сквозняков, поземки, метущей по гостиной, непременной ширмы, прикрывающей от ветра свечи, постели, пахнущей снегом, она была уютной и нестрашной. Каждый день на подоконнике в комнате сестер распускались все новые крокусы, фиолетовые, бледно-лиловые и белые.
Помню, я сидел на пороге закрытой двери в мастерскую, и грезил о Рождестве, которое в этом году отчего-то не хотело наступать. В мастерской, на антресоли, если подняться по резной лесенке и отодвинуть в сторону подрамники, холсты, какое-то старое дерево и пару сломанных стульев — лежали елочные украшения. Я воображал мамины легкие шаги по лестнице, пляску теплых отсветов свечи на стене, покуда она подымается, а в кармане ее фартука звенит связка ключей. Сейчас она поднимется на верхнюю площадку, легко коснется моего затылка рассеянной ласковой рукой. Пошуршит ключом, и меня ударит в лицо круглый ком застоявшегося запаха олифы, пыли и наступающего Рождества.
Но никто не шел, а за дверью продолжали поскрипывать и вздыхать, и мне стало радостно от обладания этой бесполезной тайной. Вот и славно, думал я мстительно, вот и ладненько, пусть никогда не наступает Рождество, тогда вся эта безмозглая орава НИКОГДА не разрушит шепчущий и шелестящий мир-за-дверью, и только я один… В это момент я почувствовал что дверь, на которую я опирался спиной, словно бы чуть подалась назад.
Разумеется, я мигом был на ногах, не веря своему счастью, тихонько надавил плечом — и чуть не упал на груду какой-то рухляди, нашедшей временное убежище в мастерской. Я был внутри!
Оглянувшись на дверь, я обнаружил, что она все еще закрыта, и мало того — заперта. Мне стало жутко, словно пойманному меж оконными рамами ветру, и я кинулся к выходу, выставив перед собой руки. Бог знает, на что я надеялся. Но руки мои встретили пустоту, и миг спустя я с разбегу влетел в гобелен на противоположной стене лестничной площадки. Отфыркиваясь, я услышал отдаленный гонг к обеду и побежал вниз, искренне надеясь, что в полутьме никто не заметит шишку на лбу, перемазанное пылью и паутиной платье и всклокоченные волосы.
Войдя в столовую, я тихонько прокрался на свое место, ожидая подзатыльника от отца и заранее втянув голову в плечи. К моему немалому удивлению, отец даже не повернул головы в мою сторону, увлеченный беседой с госпожой Грюневальд, полной розовощекой кудрявой брюнеткой в сногсшибательном фиолетовом декольте. Фрау Грюневальд была подругой детства отца, и частенько наезжала с визитами, не смущаясь ни морским путешествием, ни долгой тряской в наемной карете, ни даже вечными нашими сквозняками. Мы, дети, ее очень любили. Сестры — за блеск вишневых глаз с пушистыми ресницами, а я — за дивный запах розового масла и тепло округлых рук. Фрау Грюневальд любила и мама, которая обычно была холодна с посторонними. Я радостно улыбнулся и энергично кивнул гостье, но она рассеянно скользнув по мне взглядом и слегка наклонив голову, обратилась к отцу с каким-то вопросом. Это было настолько непохоже на нее, что я опешил. После странного происшествия в мастерской я был готов поверить всему — даже тому, то я превратился в невидимку.
Послышались шаги Марты, она подошла к моему стулу, положила на тарелку жаркого, и наполнила мой бокал водой. Я вздохнул с облегчением — невидимок не кормят обедом. Правда Марта воздержалась от традиционного ворчанья по поводу несносных мальчишек, опаздывающих к обеду и простывшего жаркого, и это тоже было странно.
Разговор за столом шел своим чередом, Матильда (фрау Грюневальд) с жаром рассказывала новые сплетни и анекдоты, ругала на чем свет стоит последний сезон Берлинской оперы и уговаривала маму попробовать остричь волосы по последней парижской моде, мотивируя предложение исключительной красотой маминого лица, которому только на пользу пойдет вихрь локонов вместо строгого венка, носимого ею еще с гимназических времен. Отец возмущался этим просто-таки непристойным предложением, в шутовском ужасе всплескивал руками и грозился зарезать мятежную княжну, для каковой цели вооружился ложкой для салата.
Уже было выпито немало вина, и козленок сменился пирогом с вишневым вареньем и портвейном, принесли кофе, Мама, раскрасневшись от вина и смущения, уже подошла к клавесину. Мне внезапно стало скучно. Веселье взрослых, такое привлекательное еще несколько минут назад, показалось никчемным и пустым, голоса — слишком громкими, радостные улыбки сестер — глупыми гримасами, а удивительное фиолетовое платье гостьи предстало безвкусным балахоном.