Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 63



— Браво, — сказала я, посвящая это больше тому, что соседи так и не начали ни выламывать мою хлипкую дверь, ни даже гневно стучать в стены.

— Ну, ты чего? — вдруг грустно спросил он, откладывая гармошку и присаживаясь за стол. — Чего ты?

— Ничего.

— А почему ты в меня больше не веришь?

Я не смогла честно ответить ему на этот, в сущности, простой вопрос. Отчасти оттого, что говорить такое, смотря при этом Ему в глаза, достаточно глупо, отчасти оттого, что и сама до конца не понимала — почему. Так получилось.

— Так получилось, — сказала я и подумала, что более идиотского ответа он, наверное, и не слышал никогда. Ща-ас как обидится.

Но он не обиделся, улыбнулся ласково.

— Дурында, — сказал, и потянулся за чайником.

Я кивнула. Дурында, чего уж там.

Он налил нам остывшего чаю, положил в свою чашку сразу восемь цилиндриков сахара (четыре оранжевых, три зеленых и один желтый), взял два куска торта — один себе, другой отдал собаке.

— Извини, — сказала я.

— Да, ладно, чего там, — отмахнулся он, жуя. — Я же понимаю. Я поэтому и пришел.

— А? — глупым голосом сказала я.

— Ага, — вздохнул он, а больше ничего не добавил.

Но я, кажется, поняла.

Через пять минут он встал с табуретки, стряхнул на сопящую от счастья собаку крошки, потянул на себя пакет (в нем снова раздалось дзиньканье и бульканье), сказал:

— Ладно, я пошел. Пора мне.

— Не уходи, — попросила я. — Не уходи.

— Надо. Не сердись, — сказал он. — Не сердись.

Уже на пороге, когда он обувался, я спросила:



— Можно задать тебе один вопрос?

— Валяй, — разрешил он, завязывая бантиком шнурок на левом ботинке.

— Что у тебя в пакете?

Он глянул на меня исподлобья, усмехнулся.

— Да, вот, — ответил, — тут у вас в седьмом доме чувак живет. Бизнесмен. Через час решит покончить с собой. А он ничего, кроме коньяка, не потребляет, понимаешь?

Я кивнула.

Я понимаю.

Он выпрямился, притопнул ногами, проверяя крепость шнурков, поцеловал собаку, которая уже к этому моменту сидела на попе, внимательно наблюдая за его руками. Повозившись с замком (он у меня заедает, а починить руки никак не дойдут), открыл дверь, вышел на лестничную площадку. Подмигнул мне через плечо и начал спускаться по лестнице, тихонько насвистывая гимн Советского Союза.

Я немного постояла, слушая, затем закрыла дверь и пошла на кухню мыть посуду.

Александра Тайц

Мастер замков

Двери нашего дома всегда были открыты, а окна распахнуты, потому что так хотел дед. Ветер забирался в комнаты и сметал пыль с отцовских книг, маминого фарфора, взметал облачка золы вокруг кухонной плиты, заставлял прислугу придерживать занавески и спешно ловить разлетевшиеся по мастерской вечно мятые листы, на которых дед делал наброски к своему будущему лучшему полотну. Ветер шалил, бросал в окна пригоршни яблоневых лепестков или желтых листьев, дед, обреченный фокусник, быстро водил жирным карандашом по пойманному листу бумаги, мамины длинные платья завивались вокруг ног поземкой, а вечерами дом наполняли сладкие струйки от сигары, которую отец курил на балконе, вернувшись со службы.

Однако были и зимы. Тогда ветер приносил с собой сухую колючую поземку, задувал пламя камина, ерошил дедовы растрепанные седые пряди, заставлял поторопиться, и дед подвигал спиртовку поближе к баночкам с краской, глухо и решительно кашлял и заносил кисть на холстом, безупречным, как снежное поле за окном. Несколько раз я был невольным свидетелем этой сцены — и уже знал чем она закончится. Рука с кистью, наполненной самой лучшей, самой синей глазурью, тянулась к холсту, одержимая одновременно и желанием, и ужасом. Ужас всегда побеждал. Дед безвольно опускал руки и с кисти падали тяжелые синие слезы. Мама, я знаю, тоже частенько плакала, глядя на белый холст в мастерской, а нам, детям, рассказывали каким дивным портретистом был дед, как он был гениален и признан, В гостиной висел парадный портрет бабушки работы деда, и когда за обедом отец или мать принимались вспоминать о былой дедовой славе, бабушка удовлетворенно покачивала затянутой в темно-зеленую шапочку змеиной головкой, а ветер шевелил кружева ее пышного жабо. Дед слушал такие разговоры молча, потом резко вставал (все притихали), хлопал рукой по столу и тяжело ступая, молча уходил наверх. Позже я узнал, что задуманный им портрет должен был изображать Богоматерь, но груз оказался ему не по силам.

Спустя несколько лет Пречистая, вероятно, заступилась за него, и дед мирно скончался, оставив детям дом с распахнутыми дверьми, пологие холмы, где в старые годы, говорят, жили феи и мастерскую. Была очень поздняя осень, Притаившись за занавеской детской, мы смотрели, как отец и мать жгут эскизы. Они развели во дворе большой костер, и бросали в него листы — некоторые белые, другие — совсем пожелтевшие. Такова была воля деда. Уже в постели, сквозь сон, я чувствовал запах горящей бумаги, которой ветер наполнил наш дом, и слышал тихий разговор.

На следующий день в наш дом пришел мастер замков. Двери, привыкшие к свободе, ни за что не хотели исполнять роль, для которой были предназначены. Они вырывались из рук, распахивались широкой дугой, стукали по лбу меня и сестер, прищемляли подол маминого платья, выбивали подносы с едой из рук прислуги — мастер замков был нам необходим.

Помню, как мать и отец, одевшись словно к обеду, приветствовали его с верхней площадки лестницы. Ветер трепал длинные волосы отца, и было видно как он робеет, несмотря на насупленные брови и прямые плечи. Мастер замков прошел в дом, таща за собой большой, но на удивление ладный сундук, в котором (мы, дети были в этом уверены) хранились заклинания против строптивых дверей. Ветер завывал в дымоходе, швырял в мастера клочья пыли, взметенной из углов. Плащ, в который по случаю холодной погоды был закутан мастер, опутал, облепил его фигуру, превратив в памятник настойчивости. Мастер прошел на середину прихожей, весело улыбнулся и пробурчал: "а сквозняки-то — ой-ей-ей…" Склонился над сундуком, и уже через двадцать минут первая дверь была усмирена — мастер отступил в сторону, демонстрируя всем нам блестящий медный замочек. Вынув из замочной скважины небольшой ключ, он с поклоном протянул его зардевшейся от смущения маме.

Через несколько часов все было кончено. Мастер с Мартой, нашей прислугой, пировал на кухне, отмечая победу над ветром. Семья собралась за столом, и впервые на моей памяти так весело горели дрова в камине, так уютно растекалось тепло по полутемной гостиной. Никто не суетился, зажигая то и дело гаснущие свечи — они горели ровным, чуть мигающим светом, и я впервые ощутил исходивший от них аромат воска. Старшая сестра распустила волосы (раньше этому мешал ветер, который норовил закрутить ее длинные локоны вокруг горящей свечи, а то и сунуть их в суп), и надела серебряное бабушкино ожерелье. Взглянув на ожерелье, я вспомнил о бабушкином портрете и обернулся, чтобы взглянуть на него. В ровном, почти не мигающем свете, бабушкины глаза глядели черными безжизненными дырами, и теперь было очевидно, что она уже много лет мертва.

Отец был весел, шутил, громко восторгался мамиными новыми гребнями (мамины волосы были его — и моей — страстью), а потом внезапно над столом раздался звон падающего бокала, мама виновато всплеснула руками — от ее бокала через стол расползалась по белоснежной скатерти темная река вина, Я зачаровано смотрел, как набухают и меняют цвет волокна ткани. Младшая сестра заплакала. Отец ударил ребром ладони по столу (и все мы вздрогнули от похожести жеста) и жестко сказал "Истинно говорю Вам — пусть мертвые хоронят своих мертвецов! Это, черт возьми, будет настоящий дом, уж я позабочусь об этом. Будьте покойны".

Мама сидела очень прямо, и я заметил, что костяшки пальцев у нее побелели. Ветер чуть слышно бесновался за окном. Потом мама внезапно глубоко и облегченно вздохнула. "Ты прав, Генрих, — сказала она чуть слышно. — Ты абсолютно прав…"