Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 151 из 160



Я поняла так, что это халтура, конечно, не сразу, но догадалася, что там одних старых баб дурят. А я была командир и, считай, подпольщица! Вот. А ещё, представь, она с меня спросила мелочь! Сколько дать. Говорила тебе уже за мёд, сало… Так ей стало мало, представь! И взяла успеваемость, так сама сказала. Вот дурня, скажи? Зачем оценки мне эти, до сраки дверцы. Я посмеялася с этого, дала ей продуктами, а за йод забурилася. И потом у неё какое-то колечко каменное увидела, так пока та отвлеклася — я колечко и взяла. Хорошенькое было, розовое, да только на палец не лезло. А пока шла — потеряла его на горе, у нашей церкви княжой, что стена её в яр падала… Видно, кто-то нашёл.

— А с тетрадкой что? — невинно поинтересовался я.

— Целая история, — отмахнулась тётя Ада. — Ну, нашла какую-то с довоенных, что в печку не ушла, села писать. А надо было молча… Страшные пытки. Шкряб и шкряб. Писала-писала, писала-писала… Целая история была! Бабушка мне из бузины какие-то чернилы нахимичила и каламарчик раздобыла, перо стальное, всё как в школах. От я писала-писала, всю тетрадь списала, чуть не чокнулася. А потом по науке сожгла и распылила с крыши Идкиной… Постаралася. И только когда к ней папа Боря с боёв вернулся, вот только тогда и допетрила — чью тетрадь взяла. Тож «Зошит для poбiт з письма. Iди Райн»[192] Ну ты скажи! Злилася, как собачка чёрная. Да только что уже лаять в свинячий голос: вон тетрадь была, вон стал пепел, а вот и Боря, папа ее — и мы с ним, приёмные дочеря… А колечко моё где-то делось…

— В стене, — задумчиво сказал я. — Рядом…

В кухню вошла сонная мама.

— Ада, — сказала она и уставилась на сестру, — вот так случай! Ты с работы?

— Я с больной спиной притащилася, — отозвалась тётя Ада, — к тебе, на вашу башню. Разговор был важный, с паразитом…

— Ада! — буркнула мама. — Воздержись! Давай разогрею тебе картошечки…

— Принесла три головы сома, — холодно ответила ей тётя Ада, — с них будет навар, но можно и стушить, там мяса много.

Я вернулся к себе в комнату, поводил руками по стенам… раз-другой.

— Стена, — сказал я — рядом… Секретик… Эффата! Смотри-смотри ясно.

За трепетно и нежно любимым мною плакатом «Кабаре», за большую сумму перехваченным у знакомого знакомых «тёти Светы с „Брамы“», что-то хрустнуло. Из-за плаката посыпалась пыль, белая крошка, затем он лопнул — почему-то крестообразно и почти посередине, и из этого «жерла» изверглись новая порция крошева и маленькая жестянка. Овальная коробочка, по краю тронутая ржой, она свалилась на пол громко…

Сначала явились кошки, затем мама и тётя Ада.

— Я в ауте! — громко умилилась тётка. — Уже без бомбы стены падают. Смотри, что у тебя, Лялька, нашлося — оно что, всегда тут было?

— С войны, — кисло ответил я, рассматривая испорченный плакат и пыль повсюду.

Затем я убирал последствия знаний: расчищал выемку в стене, мыл пол и вешал на место плаката чеканку с грифоном…

Мама нашла в коробочке игольник и кулон-дукачик[193], тётя Ада — колечко, а кошки — мулине…

— Ну, любуйтесь, — разрешил всем им я. — А мне нужен отдых, чтоб вы знали. Сон.

— Не забудь укрыть ноги, — сказала мама в ответ. Вслед мне на тахту юркнули обе кошки — нарисованная и чёрная. С топотом и шипением, переходящим в фырканье.

В столе что-то грохотало… Я, не желая вылезать из пледов, посбрасывал кошек на пол, открыл стол — и чуть не в лицо мне вывалилось маленькое зеркальце, старинное, да что там — просто древнее: не купленное, не краденное, найденное честною Фортуной на склоне яра в давнем доме. Нынче нежилом — легко попасть в такие места, например, из сада, главное, путь назад не позабыть.

— Смотри! Смотри, несчастный, — сказала пустоглазая Эмма из зеленоватой мути старой бронзы. — Просто смотри. Не вздумай бояться. Это уже не я.

— Зачем? — нахально переспросил я и сунул зеркало под подушку. Оно пошуршало там, привлекло внимание кошек, а потом всё стихло — я задремал.

Снились мне, некстати, коридоры. Сводчатые, белёные грубо — известью по камню. Много дверей — все странные, шестиугольные. Тёмного дерева. Под ногами камень — неровные плиты. Серые — истёртые посередине, как бы от долгого хождения многих ног и, ближе к краю, матовые — с еле заметной влагой во швах. Я был не один и говорил достойно, но о весёлом. Руки мои во сне были в краске, а сам я в каком-то рубище. И в сапогах.



Когда удалось проснуться — зачем-то пошарил рядом с собою: обнаружилась кошка и несколько бусин, в тон зверю — чёрных.

Бусины были от ружанца, а он распался в сентябре, с утра — просто брызнул в стороны. А ведь всего-то — висел на стеночке…

В разочаровании от подобных находок в постели, я поднял руки и пересчитал пальцы. Их было десять. В этом жесте, я думаю, были продолжение сна и ожидание вестей, — но сны на среду лживы.

«Берегитесь опасности и злонамеренных людей», — написал Альманах, истощённый ворожбой, пошелестел и закрылся.

— Ты вроде радио теперь, — заметил я. — Поставь плечи на ширину ног и отойди от процедуры.

Говорить он не хотел. Открываться тоже. Лежал плоский, с растрёпанным корешком, замусоленный по краям. Трепетал. Затем шипел, шуршал и показывал «Казочку про зорi» на страничке «Грудень», стоило спросить даже пустяшное. А когда после уговоров и угроз явил всю суть с помехами — предпочёл изъясниться туманно.

«Чтобы жена ничего не могла утаить от мужа, муж прикладывает к правому боку спящей жены сердце совы, тогда она скажет всю правду», — заявил гримуар.

Затем попытался было издать что-то вроде коротких гудков, передумал, плюнул в меня пылью и смолк. Явно враждебно.

— Шипеть на хозяина! — строго сказал я ему. — Это надо выдумать такое. Вдобавок — плевать! Наверное, тебя кто-то научил…

«В ноябре запасают дрова на зиму и ведут на откорм желудями свинью», — ответил Альманах.

За окнами было пусто — такой себе белый свет, где-то утро и беспощадно яркое к тому же, а у нас туман — благосклонный ко всему незримому.

Зримое же в нём шло своим чередом — осень по грануле. Вороны кружились над Змеиной колонной медленно, как хлопья пепла, — скоро начнут они сбиваться в стаи и, погракивая тревожно, устремятся за реку, уступая тьме.

Дни будут гаснуть час за часом, чтоб завтра снова быть — серым светом, чёрными птицами в зыбком небе, поздними яблоками, дымом, пылью, звоном, шорохом, невнятными голосами. Становиться от строки к строке — зимой, весною, летом… И все, кто выжил, пережил, остался, пусть воспоминаньем — пребудут в строчках этих долго-долго и даже вечно. Как многое здесь. Памятью спасённые будут счастливы непременно. А плохое пойдёт — пусть мимо.

Ведь Всех Скорбящих Радость совсем рядом — а от неё всем Утешение и Покой. Так показалось…

…Я сидел на лавочке во дворе у подъезда нашего и грел руки дыханием.

Из парадного беззвучно вышла Гамелина, вклиниваясь в пыль и серость ярким красным пальтецом.

— Это ты? — спросила она. — Несчастный…

— Нет, это он, — сказал я. — А у тебя вся спина белая…

— Началось, — буднично произнесла Аня. — Те же темы. Шуточки эти тупые, тоже мне, остряк-самоучка…

— Самоучка тут только одна, — ответил я. — Это как раз ты — швея-кукудесница. Тупь и зыбь.

— Всё, — ровным и скрипучим голосом сказала Аня. — Меня задолбало…