Страница 4 из 56
Часть первая 1960
1.
Женщина — это кувшин: кто разобьёт, тот и купит. Так мать говорит.
А я и рада бы родиться мальчишкой, как Козимино, да только когда меня зачали, дела до моего мнения никому не было. В материнской утробе мы были вместе, мы были равны и по сути ничем не отличались, это потом стали разными: я — в розовой распашонке, он — в голубой, я — с тряпичной куклой, он — с деревянным мечом, я — в платьице в цветочек, он — в полосатых шортах. К девяти годам он научился свистеть, с пальцами и без, а я — собирать волосы в хвостики, высокие и низкие. Сейчас, когда нам обоим почти пятнадцать, он на десять сантиметров выше и позволено ему больше: можно гулять по всему городу, когда светло и когда темно, носить шорты, а по праздникам — даже длинные брюки, разговаривать с мужчинами и женщинами любого возраста, выпивать по воскресеньям бокал вина, разбавленного водой, ругаться, плеваться, а в пляжный сезон — бегать на море и купаться в одних плавках. Купаться в море мне по душе.
Из нас двоих мать предпочитает Козимино, потому что он светлокожий и светловолосый, весь в отца, а я, напротив, чернее воронова крыла. И потом, он-то ведь не кувшин, не разобьётся. А если и разобьётся, то сам собой склеится.
В школе я всегда была отличницей, а у Козимино к учёбе сердце не лежало. Но мать расстраиваться не стала, только велела ему засучить рукава да найти хорошую работу, не то, мол, кончит, как отец. Я в тот же день, притаившись за кустами помидоров, поглядела за его работой в огороде: где это он что кончает? Совсем не похоже: наоборот, любит затевать совершенно новое. Например, на деньги, вырученные от продажи улиток, которых мы насобирали после обильного дождя, решил купить кур. Сказал, мне можно самой дать им имена, и я решила назвать по масти: Белянка, Пеструшка, Розочка, Златка, Чернушка… Сперва отец сколотил из досок курятник, а я подавала гвозди; потом кормушку, а я держала ножовку. Когда же всё было готово, я предложила:
— Па, а давай стены жёлтым покрасим?
— Какая птицам разница, чёрным или жёлтым? Что за расточительность? — вмешалась мать.
— Жёлтый — цвет счастья, — объяснила я, — а счастливые куры несутся лучше.
— Вот как? Это они тебе на ухо нашептали? — хмыкнула мать и, повернувшись к нам спиной, ушла в дом, бормоча под нос что-то на своём родном языке, козентийском диалекте калабрийского, не особенно похожем на сицилийский. Она всегда на него переходит, когда на взводе, чтобы мы не поняли, и беспрестанно сетует, что когда-то приехала сюда, на Юг.
Отец взял кисточку, обмакнул в жёлтый, потом вынул, и краска закапала в ведро, как взбитые яйца, когда готовишь омлет: мне даже показалось, что я чувствую запах. Омлет мне по душе.
Мы красили вместе, и с каждым новым проходом краска всё ярче блестела на солнце.
— Сальво Денаро, ты упрям, как осёл, и дочку такую же заделал, — проворчала мать, снова выйдя во двор. Разозлившись, она всегда обращалась к отцу по имени и фамилии, будто учительница в школе. — Хоть бы раз меня послушал! Ну а ты что? Единственную пристойную юбку в огород напялила, не дай Бог перепачкается! Иди переоденься, и впредь чтобы чистоту блюла, — велела она, выхватывая у меня кисть. — А тебе я сына для чего рожала? — бросила она отцу и позвала Козимино. Тот вышел во двор и нехотя принялся за работу, но через десять минут у него заболела рука, и брат потихоньку улизнул. Я же тем временем переоделась в рабочий халат и красила вместе с отцом до самого вечера, пока куры с радостным кудахтаньем не отправились спать в свой жёлтый дом.
Поутру мы нашли одну из них мёртвой: это оказалась Пеструшка. Всё вонь от вашей краски проклятой, вопила мать по-калабрийски. Птичий грипп, шепнул мне отец. Я не знала, кто из них прав. Мать тараторит без умолку, перечисляя всё новые правила, которым необходимо следовать, но их и обойти легче. Отец, с другой стороны, по большей части молчит, и я никак не могу понять, что мне сделать, чтобы заслужить его любовь.
Как бы там ни было, курицу мы закопали за огородом, и отец, сведя вместе указательный палец со средним, начертил в воздухе крест.
— Покойся с миром, — только и сказал он, прежде чем мы вернулись в дом. Похоже, у птиц жизнь тоже не сахар, подумала я.
2.
После того раза мы с отцом больше ничего не красили. Мать говорит, это она виновата, что ко мне до сих пор маркиз Менархе не явился: мол, растила меня, как мальчишку. Маркиз Менархе мне по не душе: видала его только раз и страшно перепугалась. Зашла как-то утром, после завтрака, в ванную и обнаружила в тазу кучу тряпок, все в красных пятнах, и вода вокруг бурого цвета, будто бы там кроликов резали.
— На что глазеешь? — это мать входит. Я от таза отошла, молчу. А она воду слила и принялась тряпки мыльным камнем тереть, пока они снова не побелели: — Это маркиз Менархе, — говорит. — В один прекрасный день и твой черёд настанет.
И я стала молиться, чтобы этот день никогда не наступил.
Правила маркиза Менархе таковы: ходить, не поднимая глаз, слушаться беспрекословно, из дома не выходить. Но пока он не явился, мне можно работать в огороде, ходить с отцом на рынок торговать травами, лягушками и улитками, пуляться из рогатки камнями в мальчишек всякий раз, когда они задирают моего друга Саро, у которого одна нога хромая, бегать по шоссе взапуски с Козимино, а домой потом возвращаться потной и с грязными коленками. Всех моих подруг маркиз уже посетил: с той поры их юбки стали длиннее, на лицах то и дело высыпают прыщики, а под блузками проявилась грудь. У Крочифиссы даже выросли усики, и мальчишки стали дразнить её «разбойником Музолино»[1]. Но она не слушает, а только ходит со страдальческим видом, сложив руки на животе, словно беременная, и без конца задаёт подружкам один и тот же вопрос: «У меня кровь уже идёт, а у тебя?» — будто приз какой выиграла.
А к мальчишкам маркиз не является. Они вообще не такие, как мы: даже взрослыми становятся потихоньку, а не одним махом.
Раньше мои одноклассницы возвращались из школы одни, теперь их всегда поджидает кто-нибудь из родственников. Встречаясь с мужчинами на улице, они опускают взгляд, хотя прекрасно знают, куда те пялятся: прямиком на пуговицы, туго натягивающие ткань. Потому и смотрят в землю, зато плечи расправляют так, что едва швы не лопаются. Чопорные, как отцовские куры.
Моя сестра, что на четыре года меня старше, тоже чопорной была, пока замуж не вышла. Родители назвали её Фортунатой, чтобы счастливой была, да только кончилось её счастье. Светлокожая и светловолосая, в отца, когда она выходила на улицу, все мужчины на неё оборачивались: и чем больше они глазели, тем чопорнее она держалась, а чем чопорнее она держалась, тем больше они глазели. Это я знаю не понаслышке: приглядывала за ней, пока Козимино шлялся Бог знает где. Сегодня поглазеют, завтра поглазеют, ну, и доглазелись до того, что в утробе у неё ребёнок завёлся. Сунул его туда, как выяснилось, племянник мэра, Геро́ Мушакко: это я подслушала, когда Фортуната с отцом и матерью после ужина ушли в кухню посекретничать вполголоса. Хотя какие тут секреты, если вся Марторана знает.
Отец Геро Мушакко не хотел, чтобы сын женился на Фортунате, мы ведь бедняки. Сестра рыдала, мать стучала кулаком по столу и сыпала проклятиями на калабрийском, то и дело причитая: «Не дай Бог ты меня опозоришь!» Отец молчал: молчание мне по душе. «Бери лупару[2] да иди с ней к Мушакко потолковать, с лупарой-то!» — не отставала мать. А он налил себе воды, не спеша выпил, утёр рот салфеткой, встал из-за стола, сказал только: «Пожалуй, нет», — и снова пошёл в огороде копаться. И с того дня месяц ни с кем не разговаривал, кроме разве что моего брата, который был тогда ещё мальчишкой и мало о чём задумывался.