Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 112

– Так-таки ни одной не осталось? – гнул я свое, не теряя надежды: очень уж мне хотелось выпить, особенно здешнего белого – оно горьковатое, но взбадривает. – Я хорошо заплачу.

– Осталось только дорогое. Пять франков бутылка, – уступила мать.

– Идет!

И я вытащил из кармана большой пятифранковик.

– Принеси бутылку, – негромко велела она дочери. Та взяла свечку и скоро вернулась с литром: где-то они его припрятали.

Мне подали вино, я выпил, оставалось только уйти.

– А они не вернутся? – спросил я, вновь охваченный беспокойством.

– Может быть, – разом ответили они. – Но тогда уж все спалят, как грозились перед уходом.

– Съезжу посмотрю, что там.

– Ишь какой храбрый!.. Они вон где, – указал мне отец в направлении Нуарсер-сюр-ла-Лис.

Он даже вышел на дорогу и проводил меня глазами. Дочь и мать, оробев, остались подле маленького трупа.

– Вернись! – позвали они из дому. – Вернись, отец. Нечего тебе там делать, Жозеф.

– Ишь какой храбрый! – повторил отец и пожал мне руку.

Я опять зарысил на север.

– Вы хоть не говорите им, что мы еще здесь! – крикнула мне вдогонку девушка, выглянув за дверь.

– Завтра они и без меня увидят, тут вы еще или нет, – ответил я.

Я жалел, что отдал им свой пятифранковик. Эти сто су[13] встали между нами. Сто су довольно, чтобы возненавидеть человека и желать ему сдохнуть. Пока существуют сто су, не будет в нашем мире лишней любви.

– Завтра? – недоверчиво повторили они.

Завтра и для меня было где-то далеко, в таком завтра было немного смысла. Для всех нас важно прожить лишний час теперь: в мире, где все свелось к убийству, лишний час – это уже феномен.

Ехать пришлось недолго. Я рысил от дерева к дереву, ежеминутно ожидая, что меня окликнут или пристрелят, Но ничего не произошло.

Было, наверно, часа два ночи, когда я шагом въехал на невысокий взлобок. С него я разом увидел внизу ряды, много рядов зажженных газовых фонарей и, на переднем плане, освещенный вокзал с вагонами, с буфетом, откуда не доносилось, однако, ни звука. Ну, ни одного. Улицы, проспекты, фонари и еще другие световые параллели, целые кварталы, а вокруг одна тьма да жадная пустота, расстилавшаяся повсюду, словно лежавший передо мной город со всеми его огнями потерялся в ночи. Я спешился, сел на пригорок и хорошенько осмотрелся.

Все это никак не проясняло, есть в Нуарсере немцы или нет, но мне было известно, что, занимая город, они обычно поджигают его и, если они вошли в него, а пожаров не видно, значит, у них на этот счет свои особые планы и соображения.

Пушки тоже молчали, и это было подозрительно.

Коню моему тоже хотелось лечь. Он потянул за узду, я обернулся и вновь посмотрел в сторону города. Тут передо мной на пригорке что-то изменилось, не так чтобы очень, но достаточно, чтобы я крикнул: «Эй, кто идет?» В нескольких шагах от меня тени передвинулись. Там кто-то есть…

– Ну, чего орешь? – ответил мне хриплый, осевший, но явно принадлежавший французу голос и спросил: – Тоже отстал?

Теперь я его разглядел: пехотинец с франтовски заломленным козырьком. С тех пор прошли годы, а я все помню ту минуту, когда его фигура поднялась из травы, как мишень с изображением солдата на ярмарке в прежние времена.

Мы подошли друг к другу. В руке я держал свой револьвер. Не знаю почему, но еще секунда, и я выстрелил бы.

– Слышь, ты их видел? – спрашивает он.

– Нет, я послан сюда, чтобы их увидеть.



– Ты из сто сорок пятого драгунского?

– Да, а ты?

– Я из запаса.

– Да? – удивленно протянул я. Это был первый резервист, встреченный мной на войне. Мы всегда общались только с кадровыми. Лица я его не различал, но голос у него был не такой, что у наших, – вроде как более грустный, а это лучше. Вот почему я невольно отнесся к нему с известным доверием. Все-таки голос – это уже кое-что.

– С меня хватит, – твердил он. – Пусть меня лучше боши в плен возьмут.

Он говорил в открытую.

– А как ты это устроишь?

Неожиданно меня больше всего заинтересовало, как он собирается угодить к немцам.

– Еще не знаю.

– А как ты сумел драпануть? Сдаться-то в плен не больно легко.

– А мне насрать! Пойду и сдамся.

– Значит, трусишь?

– Да, трушу, и, если хочешь знать, все остальное херней считаю. А на немцев я чихать хотел – они мне худого не делали.

– Тише, – говорю я ему, – может, они нас слышат.

У меня было такое чувство, что с немцами надо повежливей. Мне здорово хотелось, чтобы этот хмырь из запаса, раз уж мы повстречались, помог мне уразуметь, почему я, как и все остальные, тоже боюсь воевать. Но он ничего не объяснял, только долдонил, что сыт по горло.

Потом он мне рассказал, что утром, чуть рассвело, весь их полк разбежался из-за наших стрелков, которые сдуру открыли огонь по его роте. Их полк в это время не ждали: он подошел на три часа раньше срока. И усталые стрелки, не разобравшись, сыпанули по ним. Знакомый мотив: мне его уже играли.

– Мне-то, понимаешь, это было на руку, – добавил он. – «Робинзон», – говорю я себе. Робинзон – это моя фамилия. Леон Робинзон. «Ноги в руки – сейчас или никогда», – подумал я. Правильно? Рванул я, значит, вдоль леска и, представляешь себе, напарываюсь на нашего капитана. Стоитон, прижавшись к дереву – зацепило его крепко: копыта откидывать собирается. Вцепился себе в ногу обеими руками и плюется. Кровища отовсюду хлещет, глаза на лоб лезут. Рядом никого. Ну, думаю, спекся. «Мама! Мама!» – хнычет он, подыхая, и кровью ссыт.

«Кончай! – говорю я ему. – Насрать на тебя твоей маме». Так просто сказал, мимоходом, все равно что сплюнул. Представляешь, как этой сволочи кисло стало! Что, старина? Не часто ведь капитану правду в глаза сказать удается. Грех таким случаем не попользоваться. Уж очень редок… Чтобы легче нарезать было, побросал я снаряжение, а потом и оружие. В утиное болото – оно рядом подвернулось. Понимаешь: не хочу я никого убивать, не обучен этому. Я и в мирное-то время драк не любил, всегда в сторонку отваливал. Словом, понимаешь? На гражданке пробовал я на завод постоянно ходить – я ведь малость гравер, да только не по душе мне это было: вечно там все ссорятся. Мне больше нравилось торговать вечерними газетами в квартале поспокойней, где меня знали – вокруг Французского банка, на площади Победы и улице Пти-Шан, к примеру. Я никогда не забирался за улицу Лувра и Пале-Рояль, представляешь? По утрам я работал рассыльным у торговцев. К концу дня отнесешь чего-нибудь… Словом, крутился, вроде за разнорабочего был. А с оружием дела иметь не хочу. Увидят тебя с ним немцы – что тогда? Худо будет. А так – вроде как прогуливаешься. Ни в руках, ни в карманах ничего. Они же чувствуют, что тебя легко в плен взять, понимаешь? Знают, с кем имеют дело. А еще лучше бы угодить к ним нагишом. Как лошадь! Тогда уж ни за что не узнать, к какой ты армии принадлежишь.

– Верно.

Я начал смекать, что возраст – это кое-что! Углубляет мысли, делает практичней.

– Там они, что ли, а?

Мы вдвоем рассуждали и прикидывали свои шансы, ища свое будущее, как на карте, на большом освещенном пространстве города, молча лежавшего перед нами.

– Пошли?

Первым делом надо было перебраться через железную дорогу. Если там есть часовые, нас возьмут на мушку. А может, и нет. Посмотрим. Только вот как пойдем – верхом или через туннель?

– Поторапливаться надо, – добавил Робинзон. – Такие вещи делаются ночью. Днем, понимаешь, всякий тебе враг, всякий перед другим выставляется, даже на войне. Она ведь тот же базар. Клячу с собой прихватишь?

Я прихватил. Из осторожности: так скорей удерешь, если плохо примут. Мы дошли до переезда, где шлагбаум задирал вверх свои большие красно-белые лапы. Я таких никогда не видел: под Парижем они совсем другие.

– Думаешь, они уже в городе?

– Наверняка, – ответил Робинзон. – Давай топай. Теперь нам поневоле приходилось быть заправскими храбрецами из-за коня, который преспокойно следовал за нами, словно подталкивая нас копытами. Слышно было только, как цокают подковы. Так он и выбивал эхо, как ни в чем не бывало.