Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 112



Чтобы отвлечь Робинзона от его мыслей, я для забавы заговорил с ним по-английски. По каждому поводу и без повода мы повторяли, как идиоты: «Gentlmen first!» Шутка, понятная нам одним. В конце концов мы научили ей даже Прокисса, заглянувшего наверх посмотреть, чем мы там занимаемся.

Вороша воспоминания, мы спрашивали себя, много ли в тех краях осталось от прежнего. Кто жив еще из наших знакомых? Что стало с Молли, нашей милой Молли? Лолу мне хотелось забыть, но, в конечном счете, я все-таки был бы рад узнать и о ней. О маленькой Мюзин – тоже. Она сейчас наверняка живет неподалеку отсюда, в Париже. В общем, рядом. Но чтобы узнать, что с Мюзин, мне пришлось бы помотаться по городу. Войти в контакт со многими, чьи имена, облик, адреса я позабыл и чьи любезные улыбки после стольких лет забот и погони за пропитанием свернулись в мучительную гримасу и покоробились, как это случается с залежалым сыром. У воспоминаний тоже бывает своя молодость. Но они скисают, когда им дают заплесневеть и превратиться в отвратительные призраки, сочащиеся эгоизмом, тщеславием и ложью. Они сгнивают, как яблоки. В общем, мы говорили о. своей молодости, снова и снова наслаждаясь ее вкусом. Но мы остерегались друг друга. Кстати, я давно уже не бывал у своей матери. Мои визиты не очень-то благотворно действовали на ее нервную систему. Матери жилось еще тоскливей, чем мне. Вечно торча у себя в лавчонке, она как бы копила там все огорчения, выпавшие ей на долю за столько лет.

Когда я навещал ее, она рассказывала:

– Знаешь, тетка Ортанз умерла в Кутансе два месяца назад. Ты не мог бы туда съездить? А Клемантен – помнишь Клемантена, полотера, который играл с тобой, когда ты был маленький? Так вот, позавчера его подобрала на улице Абукир. Он не ел уже трое суток.

Сколько Робинзон ни думал о своем детстве, припомнить он мог лишь одно – оно было невеселым. Кроме истории с заказчицей, он не находил в нем ничего, что не приводило бы в тошнотворное отчаяние – как дом, где всюду натыкаешься на что-нибудь отвратительное и зловонное: метлы, помойные бачки, домохозяек, затрещины. Прокиссу, тому вообще было нечего вспоминать до самой военной службы, если не считать, что в детстве у него был моментальный фотоаппарат, и сейчас еще хранившийся на зеркальном шкафу.

Когда Прокисс ушел, Робинзон поделился со мной своими сомнениями насчет обещанных десяти тысяч. «Не очень-то на них рассчитывай», – твердил я ему. Я предпочитал заранее подготовить его к очередному разочарованию.

Дробинки, оставшиеся от заряда, начали выходить из ранок. Я извлекал их постепенно, по нескольку штук в день. Когда я манипулировал на конъюнктиве, Робинзону было очень больно.

Какие меры предосторожности мы ни принимали, в квартале пошли всякие кривотолки. К счастью, Робинзон не подозревал об этой болтовне, иначе расхворался бы еще пуще. Что говорить, мы были взяты в кольцо подозрений. Прокисс-младшая передвигалась все бесшумней: она скользила по дому в шлепанцах. Бывало, о ней и не думаешь, а она уже рядом.

Мы плыли среди подводных камней, малейший недосмотр – и наш корабль перевернется. Все затрещит, лопнет, сломается, распадется, вывалится на обозрение. Робинзон, его глаза, старуха, петарда, кролик, чудовище-сын, невестка-убийца – всю нашу мерзость и дерьмо воочию увидят все. Гордиться мне было нечем. Нет, я, конечно, не совершил ничего по-настоящему преступного. Но все-таки чувствовал за собой вину. Состояла она прежде всего в том, что в глубине души мне хотелось, чтобы все это продолжалось, и я даже не усматривал никаких препятствий к тому, чтобы длить наше совместное путешествие все дальше в ночь.

Кроме того, к этому не нужно было даже стремиться. Оно и так продолжалось, да еще как быстро!



Чтобы жрать, богатым не нужно убивать самим. На них, как они выражаются, работают другие. Сами они не делают зла. Они платят. В угоду им люди идут на все, и все довольны. Жены у них прелестны, у бедняков – уродливы. Это – результат столетий и лишь во вторую очередь зависит от одежды. Упитанные, холеные красоточки. Сколько времени ни существует жизнь, это все, до чего она поднялась.

Что касается остальных, то как они ни лезут из кожи, а все равно скользят, опрокидываются на поворотах, ищут спасения в пьянстве – спирт, он ведь консервирует и живых и мертвых – и ничего не добиваются. Это убедительно доказано. Из века в век мы наблюдаем, как на наших глазах рождаются, надрываются, подыхают домашние животные и с ними никогда не случается ничего из ряда вон выходящего – они лишь снова и снова впрягаются в нелепое ярмо, которое досталось им в наследство от стольких прежних животных. Так что давно следовало бы понять, как устроен мир. Из глубины столетий беспрерывно накатываются волны ненужных существ, умирающих на наших глазах, а мы продолжаем жить и на что-то надеяться. О смерти мы и то не способны задуматься.

Жены богачей, упитанные, убаюканные ложью, хорошо отдохнувшие, поневоле становятся хорошенькими. Это правда. В конце концов, этого, может быть, и достаточно. Почему бы нет? Во всяком случае, это уже основательная причина длить существование.

– Тебе не кажется, что в Америке бабы лучше здешних?

С тех пор как Робинзон пристрастился ворошить воспоминания о своих путешествиях, он часто задавал мне такие вопросы. Он стал любознателен, даже о женщинах заговорил.

Теперь я навещал его несколько реже, потому что в это время меня назначили врачом небольшого местного диспансера для туберкулезных. Назовем вещи своими именами: это давало мне восемьсот франков в месяц. Больные мои в большинстве своем были из Зоны, этой своего рода деревни, которая никак не разделается с грязью на улицах, зажата помойками и окаймлена тропинками, и по ним сопливые, но не по возрасту развитые девчонки смываются из школы, чтобы подцепить какого-нибудь сатира, заработать под забором двадцать су, кулек чипсов и гонорею. Страна из авангардистского фильма, где грязное белье отравляет деревья и субботними вечерами с каждого салатного листика скатывается моча.

За несколько месяцев специализированной практики я не совершил по своей части никаких чудес. Потребность в чудесах была большая, но мои пациенты их вовсе не хотели. Напротив, они уповали на свой туберкулез, чтобы перейти от вечно душившей их полной нищеты к нищете относительной, которую гарантирует мизерная государственная пенсия. С самой войны, от комиссии до комиссии, мокрота их давала более или менее положительную реакцию. Они худели от постоянно повышенной температуры, поддерживаемой в них недоеданием, частой рвотой, чудовищным количеством спиртного и тем, что они все-таки работали, хотя, по правде сказать, один день из трех.

Надежда на пенсию – вот чем они беззаветно жили. Будет день, и она свалится на них как манна небесная, лишь бы хватило сил подождать еще немного, прежде чем окончательно подохнуть. Кто не наблюдал, как умеют ждать и воскресать душой бедняки, которые надеются на пенсию, тот не знает, что такое воскресать душой и чего-то ждать.

Они надеялись целыми днями и неделями, начиная с момента, когда переступали порог моего диспансера для неимущих, даже в дождь жили надеждой на процент зараженности, мечтая о бациллоносной мокроте, настоящей стопроцентной туберкулезной мокроте. Надежда на выздоровление занимала в их упованиях второе место после пенсии; конечно, они думали и о нем, но не очень часто, настолько их ослепляло стремление хоть малость, при любых условиях пожить как рантье, пусть даже самый ничтожный. Рядом с этим непримиримым всепоглощающим вожделением в них оставалось место лишь для самых мелких второстепенных желаний, и даже смерть выглядела чем-то малозначительным, самое большее – спортивным риском. В конце концов, смерть – вопрос нескольких часов, возможно, даже минут, тогда как пенсия – это как нищета: на всю жизнь. Богатые опьяняют себя иными вожделениями, им не понять этой неистовой потребности в обеспеченности. Быть богатым – это опьянение совсем другого рода, это возможность забвения. Именно для того, чтобы забыться, люди и рвутся к богатству.