Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 53



Корреспонд<ентский>билет получил от «Велик<ой>России».

31 Октября 1923 г

Praha, Lazarska č. 11 Rusky Komitet

— Мой дорогой Макс,

— Твое письмо пришло в очень черную для меня минуту (м. б. чернее у меня в жизни не было) и то что именно тогда оно пришло — было чудом. Было и радостно и растравительно услышать твой голос.

О смерти Пра я ничего не знал. И хотя все говорило за то, что она не переживет этих лет, что она не может их пережить — несмотря на это — известие о смерти застало меня врасплох и я с письмом в руках, в толпе русских студентов стоял и плакал. Вместе с Пра умерла лучшая часть жизни моей. Так случилось. И вышло так странно: в Праге оказывается несколько человек знало о ее смерти. Но видно нужно было, чтобы я узнал от тебя и именно вчера.

— Почему так долго шло первое мое письмо? — Или ты не сразу ответил? Оно было послано верно месяцев шесть-семь тому назад. Твое же дошло в десять дней.

— Деньги, часть кых уже собрана, а часть дособеру и получу за твои стихи, найду способ переслать через Госбанк, не знаю только есть ли отделение в Феодосии. Ты позабыл приписать адрес Татиды.[317] Я его не знаю и пока не могу найти способа его узнать. Во всяком случае пока уверен, что смогу регулярно немного пособлять твоим нахлебникам.

— Радуюсь за тебя от всего сердца, что рядом с тобою есть друг. Мне ли не понять твоей радости? Но память (за войну она у меня до конца искалечилась) мне отказывает. Имя помню, а кому оно принадлежит никак не могу припомнить. Второй день бесплодно вспоминаю.[318]

Сейчас нèчего о себе писать. Нечего, п<отому>что о главном писать до поры не могу, а о второстепенном противно не только писать — думать о нем.

— Как бы мне хотелось перелететь на один вечер к тебе в твою мастерскую. Я очень часто вспоминал тебя и мне очень недостает тебя. Даже не говорить, а помолчать с тобою было бы для меня радостью.

Родной мой Макс, прости за пустое письмо. Но это только мой привет из Праги. Письмо будет, когда смогу писать обо всем.

— Сейчас моя жизнь сплошная растрава и я собираю все силы свои, чтобы выпрямиться.

Судьба не посылает мне καταρσισ’a,[319] а м. б. сейчас он мне и послан. Но Боже, как трудно!

Целую твою лохматую голову



Твой Сережа

<Декабрь 1923 г.>

Дорогой мой Макс,

Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, к<отор>ому я мог бы сказать все — конечно Ты, но и тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность и слепость М<арины>, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в к<отор>ый она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход — все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.

М<арина>— человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М<арина>предается ураганному же отчаянию. Состояние, при к<отор>ом появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше дольше.

Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить М<арину>в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что М<арине>я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап — для меня и для нее самый тяжкий — встреча с моим другом по К<онстантино>полю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, к<отор>ый долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр., и пр. ядами.

Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина>мне лгать не может и т. д.

Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы М<арина>попадала к человеку к<отор>ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М<арину>бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

317

Т. Д. Цемах с 1921 г. поселилась в Берлине

318

Мария Степановна Волошина (урожд. Заболоцкая).

319

Катарсиса (греч.)