Страница 5 из 70
— Говоришь, люди в темных одеждах кровавому кресту молились, а потом в поле исчезли? — Услышав рассказ Ефрема, Геласий стал белее своего подризника, который одел к богослужению. — Сколько же было их числом? Не сказал Ивашка тебе?
— Так он у меня счету не обучен, — отвечал ему Ефрем. — На пальцах показал — четыре раза по пятку будет. Вот и раскинь: зело, зело и иже, значит.
— Двадцать… — повторил за ним Геласий. — Двадцать человек — почитай, целый отряд. Какие слова-то произносили они, ты говорил?
— Так кто ж поймет-то, батюшка, — махнул сжатой в кулаке шапкой старик, — «ор да лун», вроде…
«Флер де Лун, — мелькнула в голове Геласия догадка, — Цветок Луны…» И перед глазами снова встал распустившийся золотой тюльпан ларца с зеркальными лепестками. Не за ним ли пожаловали гости незваные, а он, как учуял их, так и ожил весь…
— А оружие было при них? — снова спросил он Ефрема. — Не заметил Ивашка?
— Не заметил, — виновато потупился Ефрем, — испужался малец очень.
— Феофан, — подозвал Геласий стоявшего невдалеке послушника, — срочно посылай гонца в княжескую усадьбу, к князю Григорию Вадбольскому, пусть скажет, брат Геласий челом бьет, просит прибыть в монастырь с ратниками, которых князь Алексей Петрович ему оставил. Пусть настаивает, чтоб не медлили, до захода солнца были к нам, не позднее. Сдается мне, не принесет нам грядущая ночь покоя.
С отъездом князя Алексея Петровича и княгини Вассианы в Москву в усадьбе у Белого озера воцарилась обычная размеренная жизнь. Всплакнули ключница Ефросинья и повариха Настасья как водится о том, что не успев и «на часок заехать, снова покинул их государь ясноглазый, сокол сизокрылый, свет Алексей Петрович, батюшка», да и принялись за повседневные дела: в саду поспели смородина да крыжовник, в лесу грибов да ягод полным-полно, на огороде морковь и лук закучерявились, скоро уж и капуста, чай, пойдет. Вишни да яблоки наливаются, на полях — страдная пора. Некогда слезы лить, работы — непочатый край накопилось: урожай собрать, квасов да медов ягодных наварить, чтоб на всю зиму хватило, пастилы из яблок да вишни напарить и прочих лакомств наготовить. Солью да уксусом заправить овощи и грибы, упрятать в посудины глубокие, каменьями нагрузить, чтоб не бродили, да в ледник. А там, глядишь, зерно с окрестных полей подоспеет, досушивать придется снопы в овинах — короткое лето на севере, не успеет зерно в поле просохнуть. Молотить да веять, а потом муку молоть да хлеба печь — где ж тут плакать, вздохнуть некогда.
О событиях в Москве до Белозерья вести еще не дошли. Не знали в родной вотчине князей Белозерских ни о кулачном бое на Кучковом поле, ни о болезни князя Алексея Петровича, ни о казни Андрея Голенище, ни об аресте князя Шелешпанского и его матери. Ключник Матвей как водится отослал в Москву курьера с месячным отчетом о делах в усадьбе, но возвращения посланца пока не ждали, слишком уж мало времени прошло, а дорога до столицы не из близких, мало ли что случиться может по пути. В отсутствие Алексея Петровича повадилась наезжать в «большую», как она ее называла, усадьбу заскучавшая в своем доме на отшибе белозерских земель немолодая уже княгиня Пелагея Ивановна Сугорская. Не от того, что не доверяла Ефросинье, а просто поболтать вечерком, испить кваску студеного под яблоней, баньку у озера стопить, вспомнить о былом, девичьем. В большом княжеском доме у князей Сугорских были свои апартаменты, и тетка Пелагея, бывало, оставалась заночевать. Ефросинью она не стесняла, к хозяйству не придиралась. К княгине Вассиане, в отличие от Емельяны Феодоровны, зла и зависти не таила. Наоборот, в юности своей веселая Пелагея немало погуляла с подружками, бывало, на Масленицу да на Троицын день. На качелях без устали качалась часами, даже на «чертово колесо», которое вертелось по кругу, садилась. Загадки отгадывать и другим задавать — хлебом не корми. А сколько хороводов переводила, сколько плясок отскакала и скольким молодцам голову вскружила — сама со счету сбилась. Любила тетка Пелагея принарядиться да на улицу, на гулянье выйти, покуда замужество и рождение детей не положило конец ее беззаботному веселью.
Супругу князя Алексея она, в отличие от прочих, не осуждала. В глубине души даже восхищалась ею. Вассиана воплощала для нее идеал жизни, о которой сама Пелагея мечтала в юности, да не посмела осуществить, гнева мужнего да осуждения людского побоялась. Не могла она вообразить себе тогда, что возможно так жить, во всем с мужем на равных, ни в чем не допуская притеснения. Однако и на вопрос, хотела бы она сама иметь такую невестку, ответить однозначно не могла, да и не задумывалась глубоко. «Бог поможет! На все воля Божья!» — был приготовлен у нее ответ на любые вопросы жизни.
Вечером накануне дня, когда явилось над Белым озером зловещее кровавое знамение, тетка Пелагея в покоях княгини Вассианы перемерила все оставшиеся украшения хозяйки, попробовала даже прикинуть кое-что из одежды, да вот печаль, ушла молодость, а с ней — и прежняя тонкость и гибкость тела, не влезли на Пелагею гречанкины наряды. Проронила несколько слезинок о покойной подружке своей княгине Наталье Кирилловне, сподвижнице веселых дней, и допоздна просидела, болтая без умолку, в поварне, где Ефросинья с Настасьей готовили знаменитую белозерскую мазюню из сухих вишен. Пока ключница и повариха толкли вывяленные на солнце вишни, а затем просеивали их сквозь сито и засыпали вишневую муку в сваренную только что белую патоку, сдобрив как положено при этом перцем, мускатом и гвоздикой, Пелагея Ивановна перебрала всех известных ей на Руси невест, прикидывая, за кого бы сосватать молодого князя Григория, и от избытка чувств чуть не опрокинула на пол уже подготовленные запечатанные горшочки с мазюней, которые Ефросинья намеревалась поставить на двое суток в печь — доходить. А потом все не давала покоя уставшей ключнице, капризно настаивая:
— Ну, Фрося, ну, отгадай: в поле едет на спине, а по полю — на ногах. Что это, Фрося? Ну, ты спишь уже что ли, Фрося? Нечестно так. А вот еще: зубастый, а не кусается…
— Ах, государыня, притомилась я, — отмахивалась от назойливой Пелагеи ключница, — ноги не держут, спина ноет, а тут еще загадки ваши…
— Ну, Фрося… — обижалась на нее Пелагея. — Вот, всегда ты так!
Наутро работа в усадьбе началась еще до восхода солнца, благо летние ночи на севере не столь темны. На большой площадке, за княжеским домом, смазанной жидкой глиной и сильно утрамбованной, работники под надзором ключника Матвея стелили привезенные накануне снопы колосьев и били по ним колотилом, длинной палкой высотой до подбородка с привешенной к ней другой тяжелой палкой с утолщенным краем, дабы отделить зерно от колосьев. Другие веяли уже обмолоченное зерно, подбрасывая его вверх против ветра дугой, тем самым отделяя зерно от мякины и сорных трав. Лучшее зерно оставляли на семена, среднее везли на помол в муку на огромные вращающиеся жернова, а мякину и раздавленные колосья — на прокорм скотине.
Обращенное грозной яростью своей к монастырю, знамение взметнулось над усадьбой несколькими кровавыми всполохами и потонуло в набежавших с севера грозовых облачках, через минуту брызнувших теплым летним ливнем и почти тут же исчезнувших. Так что обитатели усадьбы спокойно приняли плясавшие на небе языки пламени за предвестие дождя и, быстро прикрыв разложенные на площадке колосья рогожами, разбежались под укрытия переждать непогоду.
— Ох, Фрося, — сонно покачала головой круглолицая Пелагея Ивановна, завязывая под подбородком черный цветастый платок поверх волосника, — видала, молния-то какая, и дождь полил как из ведра. А к монастырю, глянь — небо чистое, ни облачка… — Она зевнула. — Гром да молния — добра не жди. И мышь, что б ее взяла нечистая, всю ночь в спаленке моей в углу шуршала. Побегает, попищит, а потом опять за свое, царапает, царапает. Высоко гнездо свела, знать, зимой снег велик будет да и морозец не обидит… — И, не дождавшись ответа, умолкла.