Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 278



Надо сказать, бурное общение мешало собственным замыслам настолько, что в марте 1914 года Чуковский просил у Леонида Андреева, уезжавшего в Италию, разрешения пожить в его пустующем доме: «Замыслил я написать лекцию: Тайна Мережковского… План лекции уже отработан до точки… Я хожу и брежу о ней. Но писать ее не могу: мешают. То приезжает Шаляпин, да у нас – воскресения; да черт знает что: какие-то родственники; Сытин, Руманов, – а там Пасха, а там съедутся дачники, а там нужно писать для заработка, и пропадет моя лекция к черту. Вот я и придумал молить Вас – предоставить мне в Вашей даче на месяц апрель комнатушку, крошечную, но совершенно отдельную, где бы я спал и писал».

Разумеется, Корней Иванович уже не мог вынести, что остроты, экспромты, импровизации, которыми фонтанировали его гости, их шаржи, наброски, стихотворные упражнения пропадают для истории. Так на свет появился альбом, которому Репин дал не требующее пояснений название «Чукоккала». Тогда никто не мог еще предположить, что альбом этот будет пополняться автографами более полувека и превратится в настоящее сокровище русской культуры.

На обложке «Чукоккалы» Арнштам изобразил писателей и художников, прибывающих к долговязому хозяину морем. Садовской вписал эпиграф:

Первые пенки были сняты летом 1914 года.

«Интересы детей, их развлечения господствовали, – рассказывал о своем куоккальском детстве Дмитрий Лихачев. – Взрослые с удовольствием принимали участие в детских играх. Дух озорства проявлялся в местном театре, где выступал иногда и Маяковский, читали Репин, Чуковский, Кульбин, ставились подростками фарсы. Мальчишки пели озорные песни про пупсика, „большую крокодилу“, матчиш… Вот в этой обстановке расцветала озорная живопись, озорное сочинительство (пьес и стихов), по преимуществу для детей. Без этого детского и юношеского озорства нельзя понять многое в Чуковском, в Репине, в Пуни и в Анненкове… На благотворительных спектаклях стремились поразить неожиданностями. Ставились фарсы, шутили над всеми известными дачниками. Мой старший брат Миша играл в куоккальском театре в фарсе Е. А. Мировича (Дунаева) „Графиня Эльвира“. Но были и „серьезные“ спектакли. Репин читал свои воспоминания. Чуковский читал „Крокодила“. Жена Репина знакомила с травами и травоедением. Почти все (кроме новичков) были знакомы друг с другом, ходили друг к другу в гости. Создавали благотворительные сборы, детские сады на общественных началах. Взрослые и дети вместе играли в крокет, в серсо, в рюхи». (Детская память Лихачева смешивает времена: когда Чуковский написал «Крокодила», Нордман-Северовой уже не было в живых.)

Этот идиллический мир казался вечным, и даже первые громовые раскаты приближающейся грозы не внушили его обитателям никакого страха. Впрочем, Чуковский давно уже исподволь чувствует приближение бури. 15 апреля 1914 года в его дневнике появляется запись, каких давно уже не бывало, лет десять, – такая же, как в молодости, растерянная, несвязная, отчаянная: «Лимон – все спасение в лимоне – как бы найти такой лимон – футуризм – акмеизм – переменить бы душу, не книгу, а все – хочется выйти и завыть по-собачьи. Завыть бы по-собачьи, завизжать. Исцарапать себе ногтями лицо, закричать: перестаньте, не надо, не так! Все это очень благополучно. Танцы Далькроза, Мейерхольд… Все ищут… Сатирикон выходит… Как же! Акмеизм в пустяке переделался, а в крупном такой же ужас». Но акмеисты и футуристы, сатириконцы и мейерхольдовцы, и сам Чуковский – все ведут себя, как Людовик Гонзаго, поразивший современников и потомков ответом на вопрос, что бы он делал, узнав за игрой в мяч, что через четверть часа мир погибнет. «Продолжал бы играть в мяч», – отвечал святой.

Они и продолжали играть – в мяч, в городки, в буриме. (С другой стороны, а что надо было делать? Крупу закупать?) Жили нормальными интеллигентскими буднями: у футуристов намечается раскол, только что овдовевший Репин заводит в «Пенатах» новые порядки и пишет воспоминания, у Чуковского голова болит о запрещенной цензурой книге про Уитмена («Поэзия грядущей демократии») и деньгах на прокорм семьи (он уже очень мало печатается в «Речи»; в «Русском слове», «Ниве», «Журнале журналов» – и то больше его статей). Публикует новонайденные некрасовские рукописи. Пишет лекции и выступает с ними. «По-прежнему в эти годы газетные статьи и рецензии, литературная поденщина и разъезды по России с лекциями: „Тайна Некрасова“, „Тайна Мережковского“, „Футуристы“, „Оскар Уайльд“, постоянная, повседневная работа, – писала Марианна Шаскольская. – В 1914 году, в канун Первой мировой войны, вышли книги „Лица и маски“ и „Книга о современных писателях“, где собраны наиболее замечательные статьи Корнея Чуковского: об Уайльде, о второсортных писателях той поры: „Веселое кладбище“, о Чарской, о Вербицкой».





«Лето четырнадцатого года выдалось бездождное и жаркое, – писал Бенедикт Лившиц. – Все, кто имели малейшую возможность, уехали из города. Петербург обезлюдел». Зато на куоккальских пляжах было полно дачников.

Последний мирный день сохранился в описании Лившица: Анненков поет «свежевывезенные из Парижа шансонетки», Кульбин «ярчайшими красками расписывает шелковые зонтики купальщиц», Репин, лежа на песке, ругает Мунка и чертит фигуры. Чуковский вздыхает о том, что не может подсунуть ему бумагу и сохранить рисунок. «Все еще были объяты пылом домоустройства и накопления, никто не собирался срываться со своего насеста», – констатирует поэт.

20 июля по старому стилю Репин праздновал именины и семидесятилетие. Ожидая многочисленных визитеров и делегаций с поздравлениями, он сбежал к Корнею Ивановичу на дачу. Погуляв с детьми, попросил Чуковского почитать ему Пушкина. Пока тот читал (не что-нибудь – «Пир во время чумы»), Репин рисовал его и сидящего рядом писателя Юрия Волина. Юрий Анненков в это время рисовал его самого со спины, оба рисунка есть в «Чукоккале». Дети, тайком посылаемые на репинскую дачу, возвращались с известием, что никаких делегаций в помине нет. «Как потом оказалось, все поезда были заняты воинскими частями и связь с городом на время прервалась», – записал Чуковский в альбоме, комментируя репинский рисунок.

Гостей у Чуковского, когда пришло известие о войне, было больше десятка. «Н. И. Кульбина потребовали немедленно в Гл. Штаб. За Арнштамом прислали артельщика для немедленного отъезда из Куоккала. Е. П. Кульбина пришла с опозданием, но без вечерней газеты и сообщила о взятии немцами какого-то Люксенбурга, о к-ром мы все спрашиваем, где он? Все обсуждали, что делать, и оказалось, что твердо решили остаться в Куоккала и не поддаться общей панике, за исключением Арнштамов, к-рые ушли укладывать вещи», – записали в «Чукоккале» собравшиеся. Панике они не поддались совершенно. На страницах альбома розыгрыши и взаимные уколы чередуются теперь с ответами на вопросы «Когда кончится? Чего жду?». Ждут в основном окончания войны к Рождеству, победы, краха Вильгельма. Илья Василевский печально предрекает, что «война – дело лет, а не месяцев».

Юрий Анненков, один из этой компании, описывал потом эти дни в своей «Повести о пустяках»: «Над толевыми крышами, над цветочными клумбами и гипсовыми аистами, над немощеными улицами, над чередой сосновых участков, разгороженных заборами, плетнями и канавами, никогда еще так часто, так взволнованно и тревожно не носились свистки паровозов. Поезда проходят один за другим, нарушая привычное расписание и станционный порядок (ветер перемещает вывески), поезда бегут мимо дюн, мимо смолистых рощ и торфяных болот, мчатся все в одном и том же направлении, летят к Петербургу. От тендеров до багажных вагонов, до открытых товарных платформ, на которых обычно перевозят бревна, поезда заполнены женщинами, детьми, картонками, тюками, самоварами. Берутся с боя свободные вершки пространства. Шляпки сползают с причесок, женщины, бранясь, цепляются друг за друга, дети плачут…»