Страница 34 из 278
Десятилетие спустя смерть станет являться ему в разных обличьях, станет более будничной и материальной. Он переживет голод, войны, репрессии, смерть троих детей и жены, близких друзей и родных. И всякий раз он будет отгонять ее исступленной работой, работой, работой без конца. Наконец, она подойдет близко и задышит совсем уж громко, и каждый год станет казаться ему последним, и ночной шепот воспоминаний у изголовья станет совсем уж несносным, и снотворные не будут помогать. Оглядываясь назад, он будет думать в тоске – нет, все плохо, все не так, – и, принимая поздравления и награды, думать, что это какая-то ошибка… Пушкинская дилемма: «Я скоро весь умру» – «Нет, весь я не умру» – один из лейтмотивов дневника Чуковского. И конечно же, он старается не то что памятник себе воздвигнуть упорными своими трудами, а хотя бы просто оправдать свое существование. Может быть, и жил он так долго потому, что постоянно отгонял от себя смерть. Она и прибрала его как-то крадучись, обманом, исподтишка.
Эстетика ради эстетики
Мелкая газетная работа изматывает, но отвлекает от тяжелых мыслей о собственной несостоятельности. Начинается кризис, надо что-то менять, сделать что-то важное и существенное, чем можно гордиться, – но что?
Осенью начались перемены. Чуковские сняли дачу в финском местечке Куоккала под Петербургом и переехали туда жить. Работа тоже появилась новая: с сентября К. И. начал публиковаться в газете «Свобода и жизнь» под рубрикой «Революция и литература». Сначала вышла статья «Почему?», где автор ставил закономерный вопрос: «Почему именитые наши писатели думают, что, когда пишешь стихи о звездах, о женщинах, о волнах, – нужно писать изысканно, тонко, каждое слово на весу, а когда касаешься сюжетов революционных, то нужно быть безграмотным и непременно фальшивым?» Здесь он говорил о том, что русские литераторы пренебрегают формой, предпочитая быть революционными по содержанию, тогда как «в любом заморышном стишке того времени (накануне первой русской революции. – И. Л.) было больше вреда для буржуазного сознания, чем во всех брошюрах, которые написал и еще напишет Карл Каутский». Затем под этой рубрикой вышли статьи об Уитмене, Дорошевиче, Розанове и Брюсове. Наконец, в октябре среди этих серийных материалов появилась «Анкета».
Чуковский выступил с речами, которые революционное общество сочло совершенно недопустимыми. Ничего реакционного, впрочем, он не говорил. Он просто в очередной раз излагал свою теорию самоцельности: «Литература – абсолютна. Нельзя делать ее служанкой тех или других человеческих потреб. Нужно служить ей, обожать ее, жертвовать для нее здоровьем, счастьем, покоем – нужно, словом, никогда не думать о том Костеньке, которого она произведет в результате всего этого…» «Нужно, полезно, выгодно, необходимо, чтобы все орудия нашего бытия забыли о своей орудийности; чтобы наука даже оскорблялась, когда ей навязывают прикладные стремления. Чтобы поэт верил в искусство для искусства. Чтобы религиозный человек не подозревал о выгоде и пользе своей религиозности. Только тогда и религия, и наука, и искусство, и патриотизм, и любовь – словом, все, что ни существует для нашего бытования, – только тогда оно сослужит нам пользу, и только тогда оно достигнет тех результатов, которых мы втайне от себя чрезвычайно желаем». «Революция всегда, везде и во всем вредна литературе. И не говорите мне, что это временно, что потом, через революцию и благодаря революции литература расцветет пышным цветом. Во-первых, это неверно, а во-вторых, разве любовники откладывают объятия на завтра?» В конце концов Чуковский обратился к литераторам и деятелям искусства с вопросами об отношениях искусства и революции.
Что за этим последовало – рассказывает он сам в статье, озаглавленной «К анкете». Читатели возмутились: «Люди же искусства, удостоившие меня своими ответами, не соблаговолили считаться с вышеизложенными моими соображениями, а просто предпочли представить себе, что я просто-напросто выбежал на улицу и крикнул: „Долой революцию! Да здравствует искусство!“ И предпочли в своих ответах возражать не мне, а этому мифическому чудаку».
До начала декабря «Свобода и жизнь» публиковала ответы на анкету (отозвались Андреев, Брюсов, Балтрушайтис, Репин, Станиславский, Арцыбашев, Чириков, Альбов, Куприн – и многие другие). Повалили валом и читательские отклики – тоже в основном адресованные «мифическому чудаку». Первый опубликованный ответ принадлежал Луначарскому, который доказывал, что литература обязана заниматься общественным служением, что искусство не «бесполезно», а «полезно» – потому, что «удовлетворяет запросы человека, оно смягчает его жажду, оно несет с собой наслаждение». Цели художника, говорит Луначарский, совпадают с целями революции: к уже существующим сокровищам чувств, мыслей, форм добавить новые. Поэтому истинный художник должен рассуждать в таком духе: «Так как для существования множества Данте и рассвета искусств нужен социализм, то я хочу служить ему всем, чем могу, а в том числе и моей кистью, моим пером». «Но г. Чуковский требует, чтобы художник не раздумывал над такими вопросами, а фанатически занимался ремеслом, – объявлял Луначарский. – Это-то я и считаю посягательством со стороны Чуковского на священную свободу художника».
Полемику Чуковского и Луначарского подробно анализировал Александр Гангнус в 1989 и 1991 годах, говоря о «позитивной эстетике», которой придерживался Луначарский и которая легла в основу метода соцреализма. «Гангнусу удалось показать, как „позитивная эстетика“, замешанная на модернизированном ницшеанстве, в конце концов привела не к образной, а к вполне реальной „железной руке“ казарменно-лозунговой эстетики, к „военному коммунизму“, сталинским чистками и т. д.», – резюмирует Павел Крючков в комментариях к серии статей «Революция и литература». Это было не первое и не последнее столкновение К. И. с марксистами, прямолинейно понимавшими задачи искусства. Но нельзя думать, будто Чуковский отстаивал крайние идеалистические позиции «искусства ради искусства» – его точка зрения была довольно густо замешена на материализме, разве что менее вульгарном и более диалектическом.
Закончить публикацию откликов на злободневные вопросы газета не успела – ее закрыли.
В октябре в «Весах» вышла короткая статья Чуковского «Русская Whitmaniana» – о переводах Уитмена. Больше всего в ней досталось Бальмонту – за неточности и поэтические отсебятины в переводах жестких и физиологичных текстов Уитмена. За честь поэта сумбурно и зло вступилась его гражданская жена Елена Цветковская, подписавшаяся «Елена Ц.». Брюсов, разочарованный в недавнем соратнике – и весьма скептически относящийся к Цветковской, – поручил Чуковскому ответить. Тот откликнулся куда более ехидной статьей «О пользе брома», а в 1907 году еще больнее высек поэта за то же самовольное отношение к поэзии Шелли: строгие стихи последнего, полагал К. И., стали в переводе парфюмерно-красивыми и невнятными.
Блок, который в это время относился к молодому критику с большой брезгливостью и видел в нем не более чем глупого и нахального провинциала, писал в статье «О современной критике»: «Допускаю, что и облик Уитмана Чуковский передает вернее, чем Бальмонт, но факт остается фактом, облик Уитмана, хотя бы и придуманный, придуман поэтом; если это и обман, – то „обман возвышающий“, а изыскания и переводы Чуковского склоняются к „низким истинам“». Хвалебную рецензию К. И. о «Яри» Городецкого Блок назвал «кабацкими рекламами Чуковского».
Нельзя сказать, однако, что Корней Иванович был безусловно хорош, только люди его недопонимали. Часто недопонимал он сам – и рубил с плеча, и потом долго сожалел о содеянном. Так бывает с критиками и публицистами: кидаясь на врага, они разят в его лице ненавистное общественное явление и бывают поражены потом, обнаружив перед собой вместо грозного исполина живого человека, который может испытывать такую же боль и так же недоумевать, за что его ненавидят.