Страница 268 из 278
Маргарита Алигер рассказывала, как отчитал ее Чуковский, услышав от нее «не было настроения работать» – «Нет настроения, и вы не работаете? Можете себе это позволить? Богато живете! А ведь я, признаться, думал, что вы уже настоящий профессионал, работающий прежде всего и независимо ни от чего. И разговаривал с вами как с истинным профессионалом, доверительно и надеясь на полное понимание. Как я ошибся! Как я жестоко ошибся! Ах, я, старый дурак!»
В. Непомнящий пишет о сложной ситуации, в которой оказался, просрочив договор с издательством – и об уроке, который Чуковский ему преподал: «Вы рассказываете мне о своих обстоятельствах. Я понимаю, всякие бывают обстоятельства. Но я не могу сказать, что мои обстоятельства намного лучше ваших. Мне восемьдесят шесть лет, я больной старик, я пережил три голодовки, я полтора года сидел у постели умирающей дочери, я похоронил двух сыновей. И все это время я работал. Я работал каждый день, каждое утро, что бы ни случилось. И когда я должен был что-то написать к сроку, я писал и сдавал это в срок».
И добавил, наконец: «Поймите, мой дорогой: мы с вами созданы для того, чтобы писать. И мы все время должны писать. Ведь мы как артисты: с нами может происходить все, что угодно, у нас могут случаться катастрофы, а мы все равно должны выходить на сцену, улыбаться и делать всякие пируэты, и никто не должен видеть, что нам больно, что у нас разрывается сердце. Мы обязаны это делать, это наша судьба, и грешно от нее уклоняться»…
Психическая атака
«Арест Даниэля и Синявского вызвал цепную реакцию: судят Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Дашкову, составивших и передавших на Запад Белую книгу в их защиту; затем судят Кузнецова и Бурмистровича за распространение произведений Даниэля и Синявского; затем Хаустова, Буковского, Кушева, Габая и демонстрации против процесса над Гинзбургом; потом Григоренко – за протест против судов над Хаустовым и Буковским (конечно, Григоренко судят не только за это); потом Борисова – за протест против заключения в спецпсихбольницу Григоренко и т. д. Одновременно потянулся и длинный ряд внесудебных репрессий – исключения из партии, комсомола, увольнения с работы людей, подписавших коллективные письма в ЦК КПСС в защиту арестованных по политическим мотивам и с протестами против ресталинизации», – пишет Е. Печуро в книге «Реквием по ушедшей эпохе».
В мае 1967 года КГБ возглавил Андропов; ведомство окрепло, завязалась нешуточная борьба с диссидентами, «демагогами и болтунами»: аресты, приговоры, затем – принудительное психиатрическое лечение, затем – высылка из страны… Диссиденты не остались в долгу. Интеллигенция не желала мириться с новым заморозком и на репрессии реагировала новыми демонстрациями, письмами, выступлениями, протестами; за протестами следуют аресты, за арестами протесты… Навести на страну ледяной ужас уже не удается.
Чуковский вмешиваться в политику не хочет: он стар, у него мало времени, он занимается литературой… Но политика сама находит его. Пока был жив Николай Корнеевич, не одобрявший всяческой нелояльности, политика обычно оставалась за дверями переделкинского дома; теперь, однако, и время изменилось. Ветхая идеологическая плотина дала течь – одну, другую, уже видно, что поток не остановить. Родные и близкие Чуковского оказались участниками происходящих перемен. Лидия Корнеевна выступает с открытыми письмами, ее «Софью Петровну» печатают и перепечатывают за границей. Елена Цезаревна много и серьезно помогает Солженицыну; Солженицын и сам бывает в Переделкине. Одна из ближайших друзей К. И., Татьяна Литвинова, посещает суды над диссидентами – и подробно рассказывает Чуковскому об этих процессах; вскоре на скамье подсудимых окажется и один из членов семьи Литвиновых.
В 1967 году К. И. записывает в дневнике, что Литвинова читала ему стенограмму суда над Хаустовым, одним из четырех участников демонстрации на Пушкинской площади 5 января: « юношу, чистого душою, прямо исповедующего свои убеждения, после замечательной речи адвоката, доказавшего его невиновность, приговорили к трем годам каторги». Затем Литвинова читала ему записи с процесса Буковского. Потом Кома Иванов привел Ларису Богораз, жену отбывающего срок Даниэля… Да и сам Чуковский, верный добрым традициям русской литературы, чувствовал, что не может оставаться в стороне, должен помогать: должен помочь Бродскому, должен выступить в защиту Синявского и Даниэля, должен купить сыну Даниэля пальто…
Чуковский продолжает работу над собранием сочинений. Мучается над пятым томом, где собраны статьи, написанные в последние годы сталинского правления: «Очень скучные статьи, в которых нет меня. На всех отпечаток той скуки, к которой вынуждала нас эпоха культа. Помню тоску, с которой я писал эти статьи – без улыбки». Еще одна дневниковая запись рассказывает, как он вместе с Мироном Петровским портил старую работу «Поэт и палач», чтобы она могла пройти цензуру. Цензурные требования на глазах ужесточаются: что можно было вчера, сегодня уже вызывает нарекания.
Портить свои старые работы ему трудно. Перечитывать себя – иной раз тоже. «Особенно омерзительны мне статьи о Слепцове, – пишет К. И. – Причем я исхожу в этих статьях из мне опостылевшей формулировки, что революция – это хорошо, а мирный прогресс – плохо. Теперь последние сорок лет окончательно убедили меня, что революционные идеи – были пагубны»; «Угнетает меня включение статейки „Ленин и Некрасов“. Все это мои старые мысли, с коими я сейчас не согласен».
То, что ему нравится, редакция отказывается публиковать. То, что устраивает редакцию, публиковать не хочет он сам. В утешение себе Чуковский создает планы седьмого тома – не случившейся «Вечерней радуги». Туда должно было войти все, что издательство запретило включать в шеститомное собрание сочинений: «Книга о Блоке», «Две души Максима Горького», «Жена поэта», «Кнутом иссеченная муза» – лучшие, любимые работы 1920-х годов. «Формалист о Некрасове», «Достоевский в кругу „Современника“», «Л. Пантелеев», «Литература в школе», перечислял он в письме дочери.
В дневниковой записи подбор статей для седьмого тома несколько иной: все обзоры 1909–1917, «Мы и они»… В собрании сочинений вышли только «Пантелеев» и «Литература в школе», да еще «Мы и они», осторожно переименованные в «Темный просветитель». Остальные увидели свет только в 1990 году, когда вышло двухтомное собрание сочинений Чуковского: в его второй том и вошло то, что сам К. И. мечтал издать при жизни и не мог.
Интенсивная, требующая нервного напряжения работа дается ему трудно. В канун своего 85-летия он слег с мозговым спазмом; снова – читать нельзя, гостей нельзя. Газеты снова выходят с шапками, прославляющими «дедушку Корнея», телеграмм столько, что он не может разобрать их, «даже прочитать немыслимо»; «странно и совестно быть объектом такой горячей любви», пишет в дневнике. «Ираклий Андроников напечатал обо мне очерк „Корней Иванович“ – гиперболический, я назвал этот очерк Шиллер Шекспирович Гете и поместил в папке, на которой Сима Дрейден написал: „Быть знаменитым некрасиво“». На другой юбилейный очерк, Станислава Рассадина, вышедший спустя некоторое время, Чуковский отреагировал: «Я и не подозревал, что я такой симпатичный. Он делает меня крупнее, чем я есть».
Затянувшееся воспаление легких привело к тому, что в мае он снова попал в больницу. В конце месяца открылся Четвертый съезд Союза писателей – но К. И. пишет дочери: «О съезде я не слушаю и не читаю, чтобы зря не волноваться. Чуть только подумаю о нем, у меня делаются спазмы (мозговые)». Но, конечно, он, как всегда, и думает, и волнуется, и размышляет о письме, которое Солженицын написал съезду, письмо – с «безумными требованиями – полной свободы печати (отмена цензуры)». И рассудительно замечает: «Но ведь государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду». И снова приводит свою старую мысль, впервые высказанную еще тогда, когда закрывали «Русский современник»: свобода слова нужна очень ограниченному числу людей. Большинство ее просто не замечает.