Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 278



"Вся литература взволновалась. Поднялась неслыханная травля, которую год спустя Некрасов описывал так:

…Оправдываться было невозможно".

И дальше Чуковский повествует, как журнал «Космос» доказывал, что Некрасов извлекал неверные звуки «для приобретения жизненных благ», как бывшие товарищи называли его ренегатом, как Некрасов, по словам Михайловского, «как-то странно заикаясь и запинаясь, пробовал что-то объяснить, что-то возразить на объяснения брошюры и не мог; не то он признавал справедливость обвинений и каялся, не то имел многое возразить, но по закоренелой привычке таить все в себе не умел».

Читаем дальше: "В стихах он проповедует жертвы и подвиги, а сам… такова была общая формула всех направленных против него обвинений. Это а сам преследовало его на каждом шагу…"

Может быть, такова природа российской полемики, что всякий раз в поисках аргументов она переходит на личности: а сам и по сей день остается мощнейшим доводом во всяком идеологическом споре. Чуковскому припомнили все: и авторство «Крокодила» (конечно, только автор фантастических стихов мог считать, что Россия не умерла), и его фельетоны, и работу над Некрасовым, и вызывающую реплику «форма и есть содержание» (это доказывает, что у него нет ничего святого). Вспомнили даже, что еще Андреев называл его «Иудой из Териок», – неважно, по какому поводу называл, но разве можно упустить шанс попрекнуть оппонента какими-нибудь, пусть даже воображаемыми, сребрениками! Особенно отличился один из полемистов (не с эмигрантской, а с советской стороны, об этом чуть ниже), который вменил Чуковскому в вину не что-нибудь крамольное с марксистской точки зрения, вроде спора с Луначарским о революции и литературе, а невиннейшую репортажную книгу «Англия накануне победы»! И счастье еще Чуковского, что он был худ: Алексея Толстого даже «дородностью» попрекали, патетически противопоставив его, толстого, нищим писателям с бедными свечками в каторжных норах.

Всякий факт общественной биографии Чуковского еще не раз будет вытащен из Леты, очищен от ила, подан на блюдечке: вот! А сам Некрасова ненавидит! А сам в кадетской газете подвизался! А сам был записным буржуазным критиком! А сам лягал марксизм! А сам издавал «Сигнал»! А сам с Гессеном дружил! А сам сотрудничал с большевиками! С двух сторон, истово-эмигрантской и истово-советской, только и слышно: а сам! а сам! а сам! Обеим сторонам он был глубоко враждебен.

Интересно приглядеться, кстати, к рекламе и частным объявлениям в эмигрантских газетах 1922 года. В «Руле» и «Последних известиях», особенно свирепо бранивших Чуковского, львиную долю платных объявлений составляют извещения о скупке и продаже золота и бриллиантов, мехов, персидских ковров, а также «картин первоклассных русских художников». В «Накануне» реклама совсем другая: домашние обеды, репетиторы, «дама, знающая хор. анг. фр. нем. пиш. маш. ищет подх. места», «лампы и всякого рода стеклянные изделия», «полное оборудование прядилен и ткацких»… С одной стороны – аристократия, «светочи культуры», которым эмиграция представлялась «неугашением священного огня», по выражению Толстого… и с другой стороны – разночинцы, для кого неугашение огня обернулось прежде всего «собачьей тоской», как сказал тот же Алексей Николаевич. Любопытно еще и то, что в «Руле» и в «Последних известиях» главными редакторами были Гессен и Милюков, бывшие руководители «Речи», где Чуковский проработал много лет. Это не только ничуть не смягчило священного гнева бывших коллег – напротив, даже усугубило его.





Как же отнеслись к публикации письма в советской России? По-разному. Флейшман, Хьюз и Раевская-Хьюз, авторы сборника «Русский Берлин», где еще в 1983 году подробно изложили историю с письмом, так описывают реакцию советской печати: "Илья Садофьев (в «Петроградской правде». – И. Л.) назвал опубликованное в Накануне письмо Чуковского к Толстому «хорошим, умным, правдивым», но порицал автора за попытку устроить посылку АРА для Серапионовых братьев. Иона Кугель же (в газете «Новости». – И. Л.) расценил выступление Чуковского как малодушие и увертливость и выразил удивление, почему Чуковский сам не пошел сотрудничать в Накануне, а послал вместо себя сына".

Хуже всего, пожалуй, что процитированную выше часть письма Чуковского перепечатала «Правда» – выделив в нем жирным шрифтом проклятую фразу о Волынском и Чудовском и предложение «не думайте, что эмигранты только за границей». Публикация снабжалась сочувственной припиской Л. Шмидта: "Нуждается ли эта убийственная характеристика «отечественных эмигрантов» в комментариях? Конечно нет. На страницах «Правды» неоднократно характеризовался истинный лик (так в тексте. – И. Л.), но это делалось на основании их творений. Письмо К. Чуковского – свидетельство человека, наблюдавшего их в повседневной жизни. Это лишнее доказательство правоты нашего анализа".

Чуковский был потрясен до помешательства, парализован ужасом. Евгений Шварц в «Белом волке» пишет: «Дом Искусств и Дом Литераторов задымились от горькой обиды и негодования. Начались собрания Совета Дома, бесконечные общие собрания. Проходили они бурно, однако в отсутствие Корнея Ивановича. Он захворал. Он был близок к сумасшествию. Но все обошлось. В те дни, когда мы встретились, рассудок его находился в относительном здравии». (Шварц работал литературным секретарем у Чуковского в 1923 году.)

Письмом был особенно оскорблен Замятин, доселе числивший К. И. среди своих друзей. Судя по его письму, более всего его обидел не сам факт заочного злословия, а характеристика, данная ему Чуковским, – прежде всего, «осторожный» и «чистоплюй». Деморализованный и отчаявшийся Чуковский обратился к нему с просьбой «выбросить совершенно из души весь этот эпизод с письмом – выплеснуть его за окно, со всей его мутью и грязью»; надеялся доказать, что он «товарищ верный и надежный», – иначе совместная работа во «Всемирной литературе» и над журналом «Современный Запад» действительно становилась невозможной. «Если у Вас нет силы так же крепко жать мне руку, как Вы жали ее до сих пор, я больше не могу быть в Вашем обществе, потому что, по совести, я считаю себя не лукавым, не двуличным человеком, а просто – страшно искривленным, смертельно изнуренным, – писал дальше Чуковский. – То, что я пережил в эти пятнадцать дней, сделало меня другим человеком, и я думаю, что мне уже не поднять головы. Это последний удар, после которого – смерть. То время, когда я, больной и голодный, лежал в постели, кажется мне блаженством. Но жалости мне не надо: спросите у себя строго и твердо – и ответьте мне строго и твердо».

Замятин не простил. Он долго мучился над ответом. Написал один вариант. Потом второй. «После Вашего письма Толстому у меня есть ощущение, что именно друг-то и товарищ Вы – довольно колченогий и не очень надежный. Я знаю, что вот если меня завтра или через месяц засадят (потому что сейчас нет в Советской России писателя более неосторожного, чем я) – если так случится, Чуковский один из первых пойдет хлопотать за меня. Но в случаях менее серьезных – ради красного словца или черт его знает ради чего – Чуковский за милую душу кинет меня Толстому или еще кому».

«Как известно, именно „через месяц“ имя Замятина было включено в проскрипционные списки на высылку из Советской России, а еще спустя две недели он был арестован, – комментирует переписку двух литераторов А. Ю. Галушкин. – Это роковое совпадение не могло не быть замеченным Чуковским. Но его реакция на арест и несостоявшуюся высылку Замятина носила скорее характер психологической контрфобии». Исследователь иллюстрирует это утверждение выдержками из дневника К. И.: Замятин «либеральничал», «вся борьба Замятина бутафорская и маргариновая», «хитренькое, мелконькое благородство», «человек уезжает уже около года, и каждую субботу ему устраивают проводы», «разыгрывает из себя политического мученика»…