Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 278



И разразилась катастрофа.

Толстой воспринял письмо как предназначенное для публикации – и, не запросив разрешения К. И., отправил его в печать: еще бы, оно так поддерживало его, так подкрепляло его позиции в эмигрантской среде. 4 июня оно появилось на страницах литературного приложения к «Накануне», а за ним были напечатаны стихи Николая Чуковского.

«До сих пор остается неясным, предполагал ли Чуковский, что письмо может быть опубликовано, во всяком случае, тон, в котором он описывал свою жизнь при новой власти, несколько отличался от того, каким та жизнь описывалась в дневниках», – замечает Евгения Иванова в предисловии к восьмому тому нового собрания сочинений К. И.

С этим можно соглашаться, а можно и не согласиться – общий тон дневников Чуковского почти всегда минорный и даже трагический; между тем сказанное о мужичках вполне совпадает с его мыслями о русском народе, мельком высказанными в холомковских записях среди многочисленных обид на художников Добужинского и Попова; оценка Волынского и Чудовского прямо вытекает из приведенных выше дневниковых записей, оценка Замятина даже мягче, чем в дневниках. Сомнительно, чтобы человек в здравом уме предназначал для публикации за границей письмо с такими резкими характеристиками коллег, с которыми еще предстоит работать. Впрочем, авторы «Русского Берлина» тоже считают открытым вопрос о том, предназначалось ли письмо Чуковского для печати. Во-первых, оно являлось ответом на письмо Толстого, прямо приглашавшее в «Накануне». С другой стороны, Чуковский сам только что напечатал «частное» письмо Толстого к нему в петроградских «Литературных записках». И в самом деле: куда более умеренное письмо профессору Ященко Чуковский снабдил оговоркой, что оно не для печати; будь такая оговорка в письме Толстому, все было бы иначе.

Алексей Толстой готовил письмо к публикации вместе с Горьким. Горький настоял на том, чтобы вычеркнуть несколько фраз. Он писал потом Ольденбургу, что уговаривал Толстого «совсем не печатать эту… эпистолу» (публикаторы письма в «Литературном наследстве», судя по контексту, вырезали нелестный эпитет), но уговорить не смог: «Толстой, конечно, был заинтересован опубликовать это письмо, его, беднягу, так травят здесь».

«Мы вместе вычеркнули из него одну треть, – оправдывался потом Толстой. – Фраза же о Волынском была вычеркнута, но в типографии ее почему-то набрали. (Вычеркивал Горький карандашиком.)».

Общественное негодование поднялось, как цунами, и обрушилось на обоих – на Толстого и Чуковского. Письмо было воспринято как прямой донос властям на коллег и друзей; сам факт публикации Толстым личного письма расценен как подлость.

Альберт Пинкевич писал Горькому: «Всеобщее возмущение вызвало помещение письма Чуковского в „Накануне“ с указанием фамилий: получилось нечто вроде доноса… Разве можно такое письмо публиковать» (15 июня). «Здесь, как и в Москве, скандал вокруг письма Чуковского. Алексей Николаевич себе помещением этого письма очень повредил» (17 июня). Горький – Ольденбургу: «Письмо Чуковского, вероятно, очень оглушило многих?» (20 июня). Горький – Толстому: «Но, по словам Пинкевича, там весьма настроены против Вас литераторы?» (сентябрь). Толстой – Горькому: «Всеволод Иванов про Чуковского пишет, что тот ужасно оправдывается за свое письмо». Зинаида Гиппиус 21 июня писала жене Алексея Ремизова Серафиме Ремизовой-Довгелло: «О Толстом я больше и слышать ничего не хочу. Хорош и Чуковский. Впрочем, он как был – таким и остался. Всегда ведь был за „Советскую Власть“. Хорошенькое создание». (А помните – «к седому мальчику с душою нежной»… хотя за три года отношение Чуковского к власти кардинально не изменилось.)

Интересно поведение Горького: отзывается он обо всей этой истории чрезвычайно хладнокровно, и похоже, что Чуковского ему совершенно не жаль. И весьма сомнительно, чтобы он не мог отговорить Толстого публиковать письмо.

Одной из первых на публикацию отозвалась Цветаева в берлинской газете «Голос России». Она порицала Толстого за опубликование письма в газете, которая «продается на всех углах Москвы и Петербурга», за то, что не постеснялся напечатать хвалебные строки Чуковского, посвященные его новой книге («…желая поделиться радостью с вашими друзьями, вы могли бы ограничиться этим отрывком»), напоминала о существовании ГПУ и возможных последствиях письма – «Допустите, что одному из названных лиц после 4Уг лет „ничего-не-делания“ (от него, кстати, и умер Блок) захочется на волю, – какую роль в его отъезде сыграет Ваше накануньевское письмо?».





В бой очень быстро включилась тяжелая артиллерия: на первых полосах эмигрантских газет появились неподписанные, то есть редакционные, передовицы, посвященные Чуковскому и Толстому. 7 июня «Руль» характеризовал содержание письма как «гаденькие сплетни», «заглядывание в чужие пайки и нечто весьма похожее на критику обоснованности их получения» и замечал: «Все это венчается доносом по части советской неблагонадежности некоторых лиц». Замечание Чуковского о том, что «все сложилось для мужика», именовал «зловещим шутовством», напоминая о «миллионах погибающих с голоду мужиков и о иных, для которых временно спасительным пайком стали трупы их близких». 16 июня в том же «Руле» Александр Яблоновский именовал Чуковского «Корнеем верным, холопом примерным» (параллель с Яковом верным из «Кому на Руси жить хорошо»). Намекал, что дружеские чувства Чуковского к Толстому небескорыстны: тот, мол, приедет и станет советским литературным генералом. Заканчивал патетическим обращением к графу: «Там, в русских катакомбах, попрятались, как в каторжных норах, люди старой веры. Нищие писатели, нищие художники, не пожелавшие менять своих вех. В руках их еще теплится свечка древних христиан – все, что у них осталось. И Вам ли… спускаться в каторжные норы, чтобы задуть и затоптать эти бедные, едва мерцающие огоньки?»

Парижские «Последние новости», редактируемые Милюковым, презрительно рассуждали: «Оплевание великих заветов давно, задолго до революции, сделалось излюбленной задачей Чуковского, и в его литературных фельетонах, не лишенных таланта, всегда была большая примесь хулиганства, не помнящего родства, – примесь, которая всегда исключала, фактически ставила его вне избранного круга носителей великих заветов. К этому кругу людей, которые могут считаться светочами русской культуры и воспитателями поколений, Корней Чуковский никогда не принадлежал. Принизить до себя людей этого типа – это было всегдашней неосознанной подкладкой критики Чуковского». «Г. Чуковскому, не понимающему, за что именно ему „объявили бойкот“, – не понимающему и того, что в известном смысле он всегда был предметом бойкота, вполне естественно сбрасывать в одну корзину все, что ему не нравится, всех, кому он не нравится». В тексте явно слышится надменное барское: выскочка! холоп! парвеню! да его ни в один приличный дом не пускали! Прослеживаются и отголоски давних литературных скандалов, связанных с лекциями и статьями Чуковского о Гаршине и Шевченко.

11 июня Толстой поместил в своем литературном приложении просьбу адресовать все упреки не Чуковскому, а лично ему. Через месяц добавил, что письмо было опубликовано не полностью, а частично.

Это лишь небольшая часть откликов на письмо; полный их перечень занимает в подробной биографии Дагмары Берман почти страницу мелким шрифтом. В печати вновь появился запущенный еще до революции термин «чуковщина», которому суждено было расцвести через несколько лет. Свои три пфеннига добавил даже Виктор Шкловский, выступивший в «Голосе России» с фельетоном, где были следующие строки:

"Нужно уметь работать, когда нечего есть. Грызть сухие коренья, работать при 0 гр. Работать перед угрозой смерти и писать, убегая от шпика на трамвае.

О боли не нужно думать.

Не нужно писать о большевиках. Не нужно писать о Корнее Чуковском, хотя он и неподражаемый исполнитель критических романсов.

Он ниже Павловской собаки".

Все это очень похоже на описанный Чуковским в книге «Поэт и палач» (она вышла полугодом ранее) литературный остракизм, которому был подвергнут Некрасов после злополучной оды Муравьеву. Вот посмотрите: