Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 34

Официально сухой закон продержался во время революции 1917 года и последующей гражданской войны, хотя, громя водочные склады, безбожно пили как красные, так и белые. Правда, по остроумному предположению Похлебкина, красные пили меньше, поскольку у них лучше охранялись склады и за пьянство наказывали расстрелом, оттого и победили. Сухой закон отменил набирающий власть и стремящийся к популярности среди населения Сталин в 1923 году, разрешив производство 30-градусной водки, которую народ назвал по имени красного премьер-министра Рыкова «рыковкой», однако на следующий год, когда умер Ленин, водка вернулась к своей 40-градусной норме, и деньги, собранные с ее продажи, были брошены на социалистическую индустриализацию СССР. Несколько позже сталинский террор способствовал умеренному потреблению водки в стране: боялись.

Когда началась война с Гитлером, каждый русский солдат получал ежедневно на фронте так называемые «наркомовские» сто грамм, учрежденные министерством обороны. Водочники (то есть те, кто занимаются производством водки) уверены в том, что водка, наравне с ракетными установками «катюша», сыграла значительную роль в победе над нацизмом, поднимая дух армии на должную высоту. Впрочем, один из наиболее известных теоретиков алкоголизма в России, профессор-нарколог Владимир Нужный придерживается другого мнения. В разговоре со мной он поведал, что именно эти 100 грамм стали несчастьем всего послевоенного поколения: увеличилась зависимость от водки, что вылилось уже в 1960-е годы в новый виток пьянства.

Разрушение монополии на водку в начале 1990-х годов привело водочную отрасль к хаосу, и подпольные водочники, по сути дела, стали теми богатыми новыми русскими, которые запустили двигатель дикого русского капитализма. Водка снова показала, кто есть тот самый русский Бог, которого так упорно в 19 веке искали русские философы-славянофилы.

Менделеев не только создал эталон русской водки: напиток «московская особенная», — но и настаивал на том, чтобы водку звали водкой. До 1906 года слово «водка» как обозначение напитка не значилось в официальных документах, которые в течение нескольких веков именовали водку (за исключением аптекарского продукта) «хлебным вином».

Тайна имени водка заключена в ее воздействии на массы, в той смеси желания и стыда, которая имеет сходную с эротикой стихию. Алкоголик превращает водку в свою невесту, он боится открыть все свои чувства к ней и одновременно не в состоянии сдерживать их. «Водка» — одно из самых сильных русских слов. Русские смущаются от произнесения этого слова. Провинциальные девушки до сих пор стараются его не произносить. По количеству эвфемизмов водка может соперничать разве что с мужским половым органом или чертом. Этимология слова «водка» связана, естественно, с водой, к которой добавлен уменьшительно-пренебрежительный суффикс «к», опускающий слово; водка в значении воды до сих пор жива в диалектах и народных песнях.

Лишь в середине 19 века слово «водка» впервые попадает в нормативные словари русского языка как напиток, однако считается в высших классах и городском мещанстве неприличным, «некультурным», почти матерным словом. Водку пили в основном низшие сословия (не случайно говорили: «пьян, как сапожник»). Этому способствовало как низкое качество водки (вонючая, с сивушным запахом; такой она продавалась уже на моей памяти в советских магазинах: ее гнали из древесного спирта — «из табуретки»), так и варварский «кабацкий» способ ее потребления (в кабаках запрещалось закусывать). До конца 19 века водку не разливали в бутылки, ее мерили ведрами, потому что в России для нее не было достаточного количества тары. Водка фигурировала под разными прозвищами от «горячего вина», «монопольки», «горькой» и «беленькой» до советских классических «пол-литры», «четвертинки» (она же — «дочка»), а также «банки», «пузыря», «коленчатого вала» и т. д.

Чтобы ослабить силу шока, водку надо заговорить, то есть назвать промежуточными словами, изобразить гримасами. К водке нет прямых путей, все кривые, в обход, по бездорожью. Упоминание о водке порождает атмосферу заговора, мистическую экзальтацию. В русском сознании возникают архаическое брожение, языческое оцепенение, боязнь, как при встрече с медведем, ворожба, заклинания. Вокруг бога-водки образуется слабое поле человеческого сопротивления. По своей сути, водка — беспардонная, наглая вещь.





В самом деле, питье водки, в отличие от других алкогольных напитков, не имеет никаких побочных извинений. Француз может восхвалять аромат коньяка, шотландец — славить вкус виски. Все это медленное питье. Водка — она никакая. Невидимая, бесцветная, безвкусная. Но при этом резкая, раздражительная смесь. Водка не привлекает ни детей, ни собак. Русский пьет водку залпом — гримасничая и матерясь — и тут же бросается ее чем-то закусывать, занюхивать, «полировать». Важен не процесс, а результат. Водку с тем же успехом можно было бы не пить, а вкалывать в вену. В этом смысле она мало чем отличается от наркотика.

Вместе с тем, это не так. Об этом знают все русские, кроме тех 5 % взрослого населения, кто вообще не пьет. Водка похожа на песню. В песне могут быть не бог весть какие слова и довольно простая мелодия, но их соединение (как спирт и вода) может превратить песню в шлягер.

В приличном обществе водке соответствует определенный водочный стол, до совершенства разработанный русскими помещиками, тот самый водочный регламент, который в генах русского человека: со своим особенностями («после первой не закусывают»), суевериями, прибаутками («водка — вину тетка»), расписанием (русские пьяницы отличаются от русских алкоголиков тем, что пьют, начиная с 17:00), рыбными закусками, солеными огурчиками, маринованными грибками, холодцом, квашеной капустой. И — тостами, водочным аналогом соборности, которые закономерны для единовременного потребления напитка и концентрации на общей разговоре. Русский человек знает, что, выпивая водку с пельменями, можно достичь если не нирваны, то полного кайфа.

Итак, водка оказалась сильнее православия, самодержавия и коммунизма. Она находится в центре русской истории. Водка взяла под свой контроль волю и совесть значительной части русского населения. Если сосчитать все то время, которое русские посвятили водке, если собрать воедино все те водочные порывы русской души, выраженные в поступках, фантазиях, безумных снах, недельных запоях, семейных катастрофах, убийствах и самоубийствах на фоне алкоголизма, несчастных случаях (захлебнуться в собственной блевотине, выпасть из окна — любимые занятия населения), белой горячке, похмельном стыде и тревоге, то понятно, что под покровом истории русского государства существует совсем другое, тайное измерение истории, значение которого до сих пор не определено, и смысл водочной теологии еще не разгадан. Недаром, несмотря на все злоключения и трагедии русского пьянства, на первое место выходит ничем не объяснимое, чуть ли не всенародное восхищение и ликование при виде триумфа русского водочного разгула, что отразилось в отчетах изумленных иностранных путешественников, которые в русском пьянстве, — как писал, к примеру, голландский дипломат Балтазар Коэтт после посещении Москвы в 1676 году, — «увидели лишь безобразие забулдыг, восхваляемое толпившимся народом за их опытность в пьянстве». Ту же самую философию мы встречаем в самом любимом народом самиздатовском бестселлере уже брежневской поры, романе Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» (1969), «водочном» вызове советским властям, диссидентской проповеди социального «похуизма», матрице новейшего «стеба», откровенной апологии «пьяной» метафизики: «Все ценные люди России, все нужные ей люди, — глумливо утверждается в книге, — все пили, как свиньи».

Выпивание водки не терпит одиночества. Известен анекдот, когда американский писатель Джон Стейнбек, будучи в Москве, не понял, что значат те три пальца, которые показывали ему два добродушных мужчины, в результате чего он пил с ними «на троих» в подъезде, и, говорят, об этом не жалел. Водка — исповедальный напиток. Возможно, однако, что смысл российского водочного ритуала выходит далеко за рамки не только застольного этикета, но и вообще за границу человеческого общения, и представляет собой странное для постороннего взгляда обнажение души, доходящее как до высот самопознания, так и до порнографии, ее проверку «на вшивость» и призыв к ее преображению. Водка ставит под сомнение человеческие условности, позитивные ценности и в конечном счете апеллирует к полной свободе от истории, личной ответственности, здоровья и, наконец, самой жизни. Это состояние свободного полета, моральной невесомости и метафизической бестелесности представляет собой как философский выпад против «разумного» Запада, так и горделивую (для многих русских людей, считавших себя «богоносцами»), самобытную основу русской истины.