Страница 9 из 90
Не отдавая себе отчета, Егорка послушно лег и уткнул голову в подушку. «Не зашиб ли насмерть Настюшку? — с ужасом подумал он и успокоился, расслышав ее плач. — Коли ревет, значит, жива осталась».
Когда к Мошевым прибежала соседская девчонка и закричала: «Настюшку Цыган бьет!» — старуха с воплем вскочила со стула, машинально заправила волосы в повойник, но Мошев оттолкнул жену от двери.
— Сиди… не смей идти… Нет у тебя дочери! — Густая, седеющая борода его от ярости затряслась. — Нет у нас дочери! Для кулаков рибушника дочь мою выкормила? — Старик грузно сел на излюбленное место под божницей и уставился выпуклыми глазами в угол печи…
Вечером Настя прибежала к сердобольной крестной Родионовой и, вместе с ней оплакав свою горемычную судьбу, без труда упросила ее сбегать за матерью. Чтобы старик не заметил ухода, старуха Мошева без шубы и платка по задворкам пробралась в дом Родионовой. Добрая старуха уже свыклась с мыслью, что ее зятем сделался Егорка… Час-другой прошел у матери с дочерью в слезах, горевании и взаимных жалобах. Потом, накинув платок хозяйки, старуха поплелась домой вымаливать милость мужа.
— К дочери бегала? — отрывисто спросил Мошев, едва старуха переступила порог дома. — Не утерпела.
— Прости ее, Кузьма Степаныч, — повалилась на колени перед мужем старуха. — Егорка колотил ее за то, что ты их не прощаешь…
— Не дыхни! — затопал ногами Мошев. — Не дыхни! Пусть до смерти забьет, а прощенья вовек не будет! Так и скажи. Нет им надежды на меня вовек!
Настя не захотела идти обратно к мужу и осталась ночевать у Родионовой. В избе Егорки всю ночь тускло светилось окно. Он то с ожесточением валился на жесткую кровать, то вскакивал и, словно полоумный, бегал по улице, прислушиваясь под окнами, не услышит ли в какой избе голос жены. Его мучил страх: не удавилась ли она?.. В памяти еще не изгладилось прошлогоднее событие — из-за побоев мужа на третий день свадьбы повесилась молодуха Афоньки Матросова.
Рано утром Настя вошла в остывшую за ночь избу. Егорка дремал, измученный прошедшей без сна ночью, но сразу же очнулся.
— Где пропадала? Где была?
— Не согласен отец на прощение… Не велел и надеяться.
Сейчас одно то, что Настюшка жива, радовало Егорку, и он без злости ударил ее в грудь. Настя отскочила в сторону.
— Запомни, Егорка! — блеснули вновь навернувшиеся слезы, но голос Насти звучал предостерегающе спокойно. — Один раз еще ударишь, так и знай, удавлюсь, как Танька Матросовска.
— Дура ты, Настюшка, дура… — Полный страсти шепот напомнил ей тот вечер святок, когда она поддалась его уговорам. — Да разве не люблю я тебя… Ведь тебе же хочу жизнь наладить!
Как ребенка, поднял он ее на руки и опустил на еще теплую кровать… Весь этот день Настя была счастливой.
Хмуро поглядывая по сторонам, Егорка лениво жевал картошку, предварительно обмакнув ее в кучку соли, насыпанную на столе. Он понимал, почему мать недобро косится на молодуху: самим есть нечего, а тут еще корми лишний рот… Так хорошо задуманный план явно не удался — женился, а не добыл приданого богачихи. Получился только убыток! Егорка вовремя не учел, что по стародавнему обычаю только от доброй воли отца зависело — отдать дочери приданое или в наказание за самовольный уход оставить его у себя. Что же оставалось делать Егорке?
Как-то вспомнил он о политическом ссыльном Александре Александровиче Двинском, общепризнанном знатоке законов. Егорка оделся по-дорожному и отправился верст за двадцать в Сумский Посад просить совета у Доки — так прозвали Двинского поморы.
Если в Сороке постройки были размещены на «сорока островах», как попало, то в старинном Сумском Посаде домина скупщика не стояла рядом с избушками бедноты. Вдоль берега реки высился ряд двухэтажных, нарядно окрашенных домов богачей, позади них тянулись избы, а еще дальше, иной раз вперемежку с банями, ютились лачуги бедноты. Оба берега соединял большой мост, где по вечерам собиралась молодежь. На нем, по древнему обычаю, в дни веселой масленицы обязательно происходил кулачный бой наподобие тех, что лет двести-триста назад бытовали по всей Руси.
Вблизи моста, на высоком берегу, среди темных елей белели приземистые шатровые храмы, но не деревянные, как всюду на севере, а каменные.
В зимних сумерках Посад еще сливался с далью, когда гул многих колоколов напомнил Егорке, что сегодня суббота и христианам положено идти ко всенощной. В церквах Сумского Посада всегда было пусто, но сумские старообрядцы, которых именовали раскольниками, откупились, исправно платя причту ругу[4] за то, чтобы «попы своим заходом не поганили хором». Церковники Сумского Посада жили богато, не принуждая своих прихожан бывать на исповеди. Посещение храма вменялось в обязанность лишь почтовому чиновнику, врачу, фельдшеру и учителям.
Егорка добрался до Посада уже в потемках, когда из церкви вышли полдесятка подневольных богомольцев и за их спиной тотчас раздался грохот запираемой двери зимнего храма.
Было совсем темно, когда сквозь двойные рамы Егорка увидел склоненную голову Двинского. Керосиновая лампа-молния ярко освещала его широкое с выпуклинами скул лицо, слегка прищуренные в задумчивости глаза и сжатые губы… Двинской закурил трубку и от дыма еще больше прищурил глаза. Глядя в окно, он вдруг кому-то лукаво подмигнул да так озорно усмехнулся, что Егорка растерянно оглянулся по сторонам, думая, что Двинской кого-то рассмотрел на улице. Смешливо морща короткий нос и широко раздувая ноздри, Александр Александрович опустил голову. Егорка понял, что он пишет.
Чувствуя обычную робость малограмотного перед пишущим, Егорка терпеливо простоял десяток-другой минут, переступая залатанными валенками и поеживаясь от холода.
Писанию Двинского, казалось, не будет конца. Прилипшая от быстрой ходьбы рубашка вначале приятно холодила тело Егорки, но вскоре ледяные иглы стали чувствительно покалывать влажную от пота кожу. «Застудиться можно, — забеспокоился он, — еще на всю жизнь хворь на себя напустишь… Доке-то в тепле любо зубы скалить да подмигивать, а мне через него болезнь принимать».
И хотя Егорка ни разу не бывал в этом доме, именуемом музеем, он в сплошной темноте нашел в сенях дверь, на пей скобу и, робея, вошел в комнату.
По стенам были развешаны рыбацкие снасти, карты и какие-то рисунки; на столах у стен, словно детские игрушки, расставлены совсем малюсенькие карбасы и ловецкие боты. Будто живой, лежал тюлень на прибитой к стене полке. Висевшие в простенках между окнами рогатые головы лося и оленя смотрели на Егорку блестящими от света лампы глазами… Это так удивило парня, что он совсем оробел и застрял на пороге, не прикрывая за собой двери.
Струя холода добралась до Двинского. Он досадливо обернулся и увидел стоящего в дверях парня.
— Ты что?
— К вам, Лександр Лександрыч.
— Первым делом — дверь прикрой. Вторым — садись и молчи, пока не кончу работу, — и, продолжая писать, Двинской пробормотал дружеским тоном: — Понимаешь, брат, расписался я сегодня вовсю. Кажется, давно такой стихии не было.
Гость послушно сел на табурет, прижимаясь спиной к натопленной печи. Тепло разморило Егорку — сказалась ходьба, — и через полчаса Двинскому долго пришлось трясти незваного гостя, пока тот с трудом резлепил веки.
С излишними подробностями, не утаивая ничего, рассказывал Егорка историю своей женитьбы. Двинской так внимательно рассматривал парня, точно тот был не человеком, а чем-то вроде занятной и редкостной зверюшки.
— Словом, пшик вышел, — нетерпеливо оборвал он говорливого парня.
— Чего? — не понял тот.
— Пшик. Думал капитал загрести, а вместо него только нахлебника нажил.
Уловив нотки издевки, Егорка растерялся и теперь не знал, что ответить Доке.
— Ничем не помогу в твоем просчете, — явно торопясь отделаться от посетителя, резко сказал Двинской и поднялся со стула. — Нет закона о норме приданого. Хочет отец — даст приданое, а захочет — и не даст. На Востоке, наоборот, девушек даже выкупают, вносят калым. Скажи спасибо, что тебе калыма не надо вносить за нее тестю… Одним словом, прогорела твоя — комбинация. Паутину-то сплел, а все-же чужим трудом тебе не зажить. Видать, самому придется работать!
4
Руга — платежи населения духовенству своего прихода (обычно продуктами, реже деньгами).