Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 90

— Что ты делаешь? — только и смог проговорить Двинской, когда мимо него проходила жена.

Она виновато отвела глаза, но теща взглянула на него с такой яростью, что Двинской махнул рукой.

Ребенка унесли в избу к теще… Значит, «лечение» еще не закончилось… Двинской прошел в свою половину, сел у окна и, подперев ладонью отяжелевшую голову, задумался, подавленный и утомленный. Долго он просидел, не шевелясь, пока наконец от тещи не принесли дочурку.

Он взял ее на руки. Со слипшимися от пота кудряшками, с вытаращенными глазенками, девочка широко раскрывала ротик, из которого с трудом вырывалось хрипение. Видимо, надо было разрезать душивший ребенка пузырь, но резать было некому да и нечем. Ни Двинской, ни окаменевшая в отчаянии жена, ни назойливо причитавшая теща не могли спасти задыхающуюся девочку.

Смотреть на умирающего от удушья ребенка и не быть в силах хоть чем-нибудь помочь ему!.. Двинской не помнил, как жена взяла из его рук навеки затихшую Веруньку…

В суете похорон и в нелепом поминальном обеде Двинской не участвовал. Это время он прожил в каком-то оцепенении.

Какие-то кумушки напели теще, и она на другой же день после похорон объявила Двинскому, что девочка погибла из-за его безбожия. Старуха принялась наговаривать разные ужасы Софье.

Обстоятельства складывались для Александра Александровича совсем плохо — домой было лучше не показываться.

К счастью, вовремя подоспела дружеская подмога. В конце Посада жил инвалид Дуров, в доме которого Двинской изредка устраивал читку газет. Однажды поздно вечером, бодро постукивая деревяшкой, заменявшей ему ногу, Дуров вошел в музей. Двинской сидел, охватив руками голову.

— А подался бы ты, приятель, на тоню! — посоветовал Дуров. — Чем здесь голову ломать, пожил бы там один, рыбку поудил, побродил бы по берегу — нет ли в рябиннике птицы какой. А тем временем все наладится, и бабы перестанут дурить… Ступай-ка завтра с утра.

И в самом деле — это был лучший выход. Обрадованный советом, Двинской отправился домой.

Политические ссыльные не имели права отлучаться из селения, в котором они отбывают срок ссылки. Но у Двинского было разрешение, и, пользуясь этим, он с вечера уложил в санки кое-какую еду, закатал подушку и одеяло, сверху привязал чайник, кастрюлю, кружку и две книги. В берестяной туес вместилась керосиновая лампа, а в жестяной бачок — запас керосина на неделю. Получился не тяжелый, но объемистый тюк. Сбоку к нему Двинской привязал пару лыж. Рано утром, пока все спали, он выбрался из селения, таща за собой санки с грузом, и часа за два добрался до избушки около заливчика, куда летом приезжали промышлять рыбаки.

В первый же день пребывания Двинского на топе, когда оп у очага строгал замороженное мясо, послышался хруст снега и голоса. С грохотом откинулась входная дверь, и, сопровождаемый Дуровым, в избушку вошел незнакомый человек в хорошей шубе. Это был освобожденный политический, который, прежде чем покинуть место ссылки, решил собрать материал для задуманной им книги о политической ссылке на Севере.

«Так вот ты какой — «неершистый!» — подумал Двинской, разглядывая «историка». Каракулевая шапка и воротник, аккуратно подстриженная бородка и усы, явно нерабочие руки, золотое обручальное кольцо и целая кисть золотых брелоков на часовой цепочке — все это доказывало, что перед ним хорошо обеспеченный человек. Хотя редко, но и такие попадали в разряд политических ссыльных.

«Был он на заводе или не был?» — подумал Двинской. Оказалось, что гость уже побывал в Сороке. Холодок беспокойства охватил Александра Александровича. Пока Дуров не торопясь пил чай, разговор шел о тех местах, где гость уже побывал, то есть о трех северных и двух южных уездах. Он был как бы универсальным справочником о жизни ссыльных, о борьбе с администрацией, о махинациях полиции и обо — всем, что могло интересовать политика, прикованного к месту поселения.

Как только Дуров вышел, Двинской спросил:

— Надеюсь, что сорокские заводы дали вам полезный материал?

— Я потерял там неделю! — простонал гость и совсем тихо пробормотал: — Я просто в отчаянии.

«Ничего не разузнал!» — обрадовался Двинской. Сделав соболезнующую мину, он спросил:





— А что вы хотели узнать?

— Я собирался начать с самого элементарного — предполагал записать ход их стачки. Как она началась, кто именно и что предпринимал, словом, установить четкую картину событий. И, представьте себе, всюду наталкивался на стену! На все расспросы одни отвечали: «Служащие больше знают», а другие говорили: «Не знаю», и все! Кое-как выяснил, что большим авторитетом пользуется там пилостав Никандрыч, этакий живой старичок с бородкой и в больших очках. Масса обычно считает таких за мудрецов. Я — к нему. Он целый день проманежил меня, зачем-то поясняя, как надо точить пилы, и показывая их действие в рамах. Итог для меня оказался печален. Черт знает, как случилось, но рукав на шубе пострадал! А она денег стоит! На следующий день я пришел к нему на дом. Старик сказал, что он болен, и попросил добыть лекарства от головной боли… Как мальчишка, я сам, вы понимаете — я сам! — побежал доставать порошки, надеясь этим вызвать у него добрые чувства. Прибегаю, а его дома нет! «Не дождался, — говорит дочь, — ушел к кому-то». Верите или нет, но, клянусь вам, я потерял на него пять дней и все попусту! А вчера вечером…

«Историк» запнулся и замолчал, усиленно протирая пенсне. Двинской настороженно взглянул на него и только сейчас заметил, что у него очень близко поставлены глаза и в них мерцает какая-то неуверенность.

— Что же случилось?

— Не знаю, как и рассказать, — после некоторого молчания проговорил гость. — Только я вошел к нему, как старик нагнулся, вынул из-под лавки крепкий шнур, обмочил в рукомойнике, натер мылом и стал мастерить петлю. «Зачем это вам?» — спрашиваю. «Дожидаюсь товарищей, чтобы провокатора повесить. Нас недавно предупредили, что вот-вот он появится…» Вот и разговаривай с такими!

— Но все же, каковы ваши записи о заводе?

Гость добыл из портфеля папку, из нее — объемистую рукопись и, сокрушенно покачивая головой, показал последнюю страницу. Кроме красиво выписанного заголовка «Сорокские лесопильные заводы братьев Беляевых», на странице ничего не было.

«Испугался, голубчик, значит, не зря! Если совесть чиста, так чего бы пугаться?» — думал Двинской, поглядывая на встревоженное лицо гостя. И вновь чувство радости охватило

Двинского при мысли, что именно он вовремя предупредил рабочих об опасности.

Вечером гость прочитал Двинскому свои записи об отдельных колониях ссыльных, о просуществовавшей месяца два коммуне, в кассу которой вкладывались все добываемые членами средства, и о многом другом…

Двинской лег на койку и, закрыв глаза, слушал чтение. «Историк» читал страницу за страницей. «Вот кривое зеркало, — думал Двинской, чувствуя, как накипает раздражение к чтецу. — Прочтут люди его книжку и подумают, что ссыльные только и занимаются, что самообслуживанием. — Он внимательно посмотрел на сдавленный узкий лоб гостя, близко поставленные глаза и, как у грызуна, два крупных передних зуба. — Приедет этакий субчик на место поселения и тотчас поднимает суетню вокруг устройства личных бытовых нужд».

— Послушайте-ка, а про население есть у вас что-нибудь?

«Историк» озадаченно помолчал.

— Так я же зарисовки читал! — недовольно пробормотал он. — Конечно, у меня кое-что еще есть… Но я уже сорвал голос… Давайте отдохнем лучше. Поспим…

На следующее утро Двинской проснулся первым. Он зажег лампу и, давясь холодными остатками каши, стал перелистывать тетрадь, исписанную мелким и аккуратным почерком.

Между страницами о северном пейзаже, где автор грустил о том, что «в темно-бурых водах не отражается ни ласка нежной весны, ни пышущие красотой знойно-томительные дни южного лета», был вложен листочек с заголовком: «Еще один с.—д.»

Из записки можно было понять, что бывший учитель Костромской губернии отказался дать военную присягу. Будучи арестованным, он сделал письменное заявление, что не может дать клятву служить верой и правдой царю, считая его злейшим врагом народа. Пока в Архангельске велось следствие, он сбежал, был пойман около Вильно и возвращен в Архангельск, но вновь сбежал оттуда. Пойманный вторично учитель был разут и заключен в казарменный карцер. Куском стального напильника он выпилил оконную решетку и вновь бежал, на этот раз без сапог, сделав мелом на стене камеры надпись: «Разрешаю с горя пропить мои сапоги».