Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 21



Протест Загаевского против крушения принципов не имеет аналитической природы. Тем не менее автор, конечно, понимает бесполезность (и унизительность) простого осуждения. Иногда его сиротливые максимы бьют через край: «Без поэзии мы вряд ли были бы лучше млекопитающих». Многие отрывки утверждают старое доброе негодование царящими нравами, особенно когда Загаевский поддается соблазну видеть в нашей эпохе признаки беспримерного вырождения. Что, задается он риторическим вопросом, сделали бы «великие, невинные художники прошлого, Джотто или ван Эйк, Пруст или Аполлинер, если бы некий злобный бес перенес их в наш ущербный, бутафорский мир»? Ничего не скажу о Джотто или ван Эйке; но Пруст (умер в 1922 году) и Аполлинер (умер в 1918 году) – невинны? Надо полагать, что Европа, в которой только что закончилась колоссальная бессмысленная бойня под названием «Первая мировая война», была куда хуже, чем современный нам «ущербный, бутафорский» мир.

Представление об искусстве как о подвергающемся опасности носителе духовной ценности в сугубо мирской век не должно оставаться без внимания. Тем не менее полное отсутствие у Загаевского злопамятства и мстительности, его великодушие, его осознание вульгарности непрекращающихся жалоб и самодовольного предположения о собственном культурном превосходстве отличают его позицию от позиции иных профессиональных плакальщиков, скорбящих о «смерти высокой культуры», таких как вечно угрюмый Джордж Стайнер. (Загаевскому случается скатываться к поверхностным утверждениям о превосходстве прошлого над настоящим, но и тогда он никогда не самодоволен и не напыщен: назовем это «стайнеризм с человеческим лицом».)

Убежденный сторонник высоких норм, не лишенный сентенциозности, Загаевский слишком проницателен, слишком уважительно относится к простой человеческой мудрости, чтобы не видеть ограничений в каждой из позиций, порожденных его страстями. Произведения искусства возвышают, совершенствуют дух. Но, предостерегает Загаевский, воображение может стать одним из собственных врагов, «если потеряет из виду осязаемый мир, который невозможно растворить в искусстве».

Ввиду фрагментарности книги Загаевский может позволить себе противоречивые оценки. Обращает на себя внимание признание автора о разделенности его сознания. Очерки и заметки в Другой красоте отражают изощренный, сложный разум, разделенный между общественной жизнью и требованиями искусства, между солидарностью и одиночеством; между изначальными «двумя городами» – градом земным и градом небесным. Разделенный, но не свергнутый. Ноту мучительной боли сменяет безмятежность. В мире, где царит опустошение, вдруг рождается радость, принесенная гением других. Насмешка уступает милосердию. Отчаяние неизбежно, но столь же непреложно утешение.

2001

Письмо как оно есть: о Ролане Барте

Лучшей поэзией станет риторическая критика…



Я редко теряю себя из виду.

Учитель, словесник, моралист, философ культуры, знаток радикальных идей, изменчивый, подобно Протею, автобиограф… Из всех французских вельмож интеллектуализма, творивших после окончания Второй мировой войны, именно о Ролане Барте я готова сказать, что его произведения проживут в веках. Барт был на подъеме, он много и плодотворно писал, как и в предшествующие десятилетия, когда в злосчастный день в начале 1980 года его сбил грузовик на парижской улице – смерть, которую друзья и почитатели его таланта сочли чудовищно несвоевременной. Но как это часто случается при исследовании большого творческого пути, наряду с чувством скорби приходит осознание величины автора, отбрасывающее свет завершенности на весь корпус его изменчивых творений. Развитие творчества Барта теперь выглядит логичным, более того, исчерпывающим. Оно начинается и завершается на одной ноте – речь идет об образцовом инструменте в карьере сознания, о дневнике писателя. Первое эссе Барта полно восхищения перед образцовым сознанием, которое он обнаружил в Дневнике Андре Жида, а в последнем опубликованном при жизни эссе Барт размышляет о собственных дневниковых записях. Непредусмотренная симметрия совершенно уместна, ведь творения Барта, при всём великолепном разнообразии предметов, в конце концов сосредоточены на одной большой теме – письме как таковом.

В своих первых трудах он выступал как вольный рыцарь словесности – в статьях для художественных журналов, литературных дебатах, рецензиях на театральные постановки и книги. В этот круг вопросов позже вошли темы, возникшие во время семинаров и лекций, ведь литературная карьера Барта развивалась одновременно с его весьма успешной академической карьерой, а отчасти и как академическая карьера. Его голос всегда поражал своеобразием, и это достижение неизмеримо выше всяких, даже ошеломительно виртуозных упражнений в самых многосторонних научных дисциплинах. При всём его вкладе в будущие науки о знаках и структурах, по своей сути произведения Барта относятся к литературе: как писатель он стремился к организации, иногда под эгидой разных доктрин, собственного сознания. И когда стены с надуманными плакатами «семиология» и «структурализм», в которые пытаются поместить его некоторые критики, рассыплются, что непременно произойдет, Барт предстанет, мне кажется, вполне традиционным promeneur solitaire и писателем даже более великим, чем его считают самые преданные поклонники.

Он всегда писал, выкладываясь до конца, всегда был собран, проницателен, неутомим. Столь поразительная изобретательность представляется не только функцией необычайного ума, писательского таланта Ролана Барта. Кажется, что это качество граничит с «позицией» – будто критическому дискурсу надлежит таким быть. В Нулевой степени письма, его первой книге, опубликованной в 1953 году, Барт пишет: «Литература подобна фосфору, она сияет ярче всего в то мгновение, когда пытается умереть». По мнению Барта, литература сама по себе – посмертное дело. В его творчестве учреждена норма яростного сверкания, некий идеал такой эпохи в истории культуры, которая осознает себя более чем в одном смысле, позднее полагает, что пришло время последних слов.

Однако помимо блеска творчеству Барта присущи некоторые особенности, отождествляемые со стилем поздних эпох в культуре: это стиль, подразумевающий, что ему предшествует бесконечная история дискурса, а значит, взыскующей интеллектуальной изощренности. Автор таких произведений, решительно отказываясь быть скучным или очевидным, предпочитает сжатые тезисы, письмо, быстро покрывающее огромные пространства мысли. Барт был вдохновенным, оригинальным сочинителем эссе и «антиэссе» – он не жаловал большие формы. Его тексты, как правило, состоят из сложных фраз со множеством запятых и двоеточий, из нанизанных на нить рассказа идей, которые производят впечатление материалов для будущей искусной прозы. Мы наблюдаем здесь стиль суждений, стиль узнаваемо французский, традиция которого восходит к насыщенным, идиосинкратическим эссе, публиковавшимся в Nouvelle Revue française между двумя мировыми войнами: пожалуй, это усовершенствованная разновидность фирменного стиля NRF, причем на странице – наряду с характерной живостью и отточенностью – толпится еще больше идей. Словарь Барта велик, привередлив и бесстрашно витиеват. Но даже не самые быстрые, в большей степени насыщенные профессиональным языком вещи Барта, которые главным образом относятся к 1960-м годам, сохраняют пряность; его речь необычайно щедра на неологизмы. Его проза, струящая энергию, неизменно стремится к итоговой оценке; ей присуща неутомимая афористичность. (Поистине, почерпнутые из Барта чудесные цитаты – эпиграммы, максимы – составили бы отменную антологию; такое уже делали с текстами Уайльда или Пруста.) Сила Барта как афористичного автора подразумевает внутреннее чувство структуры – еще до того как на сцену выйдет неизбежная теория. Как метод сжатого утверждения посредством симметрически сопоставленных термов афоризм демонстрирует симметрию и комплементарную природу положений или идей – их устройство, их форму. Подобно решительному предпочтению графики перед живописью, талант афоризма – это один из признаков формалистского темперамента.