Страница 8 из 18
Переходя по скованным настом сугробам от дерева к дереву, олень проваливался иногда до земли, отчего-то одной только правой задней ногой, но не особо обращал на это внимания, а лишь взбрыкивал несколько брезгливо и тянулся к очередной ветке, дабы не прерывать неторопливого течения занимавшей его трапезы.
Со стороны могло показаться иначе, но олень и вправду был спокоен, а прижимал уши лишь для того, чтобы в них не попадал снег. Оленя не интересовали поезда, не пугала близость человеческого жилья, хотя он знал цену и тем, и другим, ибо видел погибших сотоварищей на рельсах, в капканах, либо от выстрела. Просто на бобинах его жизни крутилась другая плёнка. Машинисты гудели громко или останавливали поезда, а люди, хорошие люди! — не позволяли произойти непоправимому.
Олень сморщил кожу чуть повыше лопатки, прямо рядом с пороховым ожогом… и продолжил смаковать свой день.
Лес вокруг порхал крыльями прошлогодней листвы, словно тщился взлететь, а сугробы гнули ветки книзу, будто приучая к повиновению. Но солнце кивало им, намекая на скорое избавление от тягот, когда, в один прекрасный день, те смогут поднять голову так высоко, как сумеют, ибо снег растает, и не останется от него никакого следа.
На сколь хватает сил…
На лаковой, скользкой от наста крышке сундука сугроба были видны многочисленные мелкие следы. Казалось, они оставлены детскими грубо плетёными лапоточками. К счастью, мало тех, которые отправят малютку гулять в одиночестве по зимнему лесу, а посему, осмотревшись безо всякой тревоги, я поглядел чуть выше собственного носа и догадался о причине. То ветка роняла щепоти снега, снимая их с себя, словно пушинки с рукавов.
Покуда солнце на пару с ветром шалило, строя из снега на дорогах запруды и пуская по ним кораблики под золотыми парусами кленовых листов, лес поспешно приготовлялся к приходу марта. Убирал дерюгу сугробов с обстановки, расставлял табуреты пней и похоже сработанные стулья с высокой спинкой коры, обтирал длинные скамьи поваленных стволов, заодно обшивая их приятным наощупь гобеленом мха.
Поляны было решено отчищать от пыльного снега не враз, но понемногу, начиная снизу, от самых стволов. Тем не терпелось пошевелить озябшими пальчиками корней, но не выходило никак, отчего деревья морщили и без того сбористые лбы, да складывали в улыбку щёки, полагая, что таким манером, в ответ на их старания, март переменит настроение, покажет себя с лучшей стороны, как можно скорее.
Звериные тропы протаивали лучше всего. Следы тех, кто имел обыкновение ходить по ним, обретали формы и очертания хрустальных сосудов, кои лопались, покрывались трещинами и распадались на блестящие ломтики от одного упоминания о весне.
Там и сям вызывающе зеленела трава… Так режет глаза вид вечернего платья, край которого выступает за подол или из-под полы больничного халата, напоминая о том, что где-то есть весёлая, яркая жизнь без слёз и боли.
Под лаковой, скользкой от наста крышкой сундука сугроба дремала земля, а с нею и жизнь: фарфоровые в этот час ящерицы, недвижимые, забывшиеся сном змеи, лягушки, ежи, личинки жуков, — все те, которые обрушивают зимнее безмолвие в одночасье и не могут угомониться с последних морозов до первых заморозков. Столь долго, на сколь хватает сил…
Не всем…
С последним снегом мы повсегда нежнее, чем с первым. К тому — с дерзновенной радостью, стремлением указать ему его место, да куда следует ссыпать несметные сверкающие бриллиантами богатства, а то и отшвырнуть с негодованием прочь, что не редкость…
Этому же прощаешь напоследок всё: и неумеренность, и плаксивость… Любое, кроме скорого ухода в небытие. Это уж слишком. Лежал бы где-нибудь в сторонке, на дне оврага, в холодке или в тени на сквозняке, привалившись к стене забора, грел бока до начала морозов…
Но покуда округа млела и слепла от прощальной белозубой улыбки зимы, жизнь шла своим чередом. Ворон, что совсем недавно был юн, теперь оказался и помолвлен, и обручён, и даже уже женат. Одним движением смёл он снег с ветки над дорогой, как со скамейки в парке, дабы присесть передохнуть и осмыслить происходящее. Ведь даже страстно желаемое, свершись оно стремительно, — обескураживает.
Блестящий тяжёлый клюв ворона, отражая луч солнца, казался разящим зло мечом. Сияющее оперение чудилось доспехами, а обыкновенные для пернатых повадки не скрадывали стати, но даже подчёркивали её.
Ворон обвёл нарочито строгим глазом округу, и убедившись, что поблизости никого, принялся ворковать. Неожиданно нежно, по-голубиному.
Дело было в том, что молодая супруга нынче впервые не сопровождала его, а осталась в просторном, первом в их жизни гнезде. Они вместе трудились, сплетая его по примеру прочих. Вышло неровно, но крепко. Выстланное для тепла собачьей шерстью, — не спрашивайте, откуда она взялась! — гнездо выглядело очень даже уютным.
Весело было вдвоём хлопотать над обустройством, выискивая веточки, прутики, гнать собаку с ближнего к лесу двора. Теперь же, после как подкатила под себя новобрачная третье, но не последнее голубоватое яичко, и до появления птенцов на свет, ворон будет единственным добытчиком в семье.
Это ли не счастье, — спешить домой, к той, что ждёт, встречает любящим взглядом, и от того понимать: где твоё место в жизни, каково оно, предназначение.
Вообще, облик птицы был внушителен, прекрасен, сквозь совершенство её очертаний проглядывало некое сияние, сродни изъявления миру благодарности существования в нём, хотя бы в образе ворона. Ну… не всем же, в самом деле, быть людьми.
Брат Колька
Накануне мне было как-то нехорошо. Сердце напомнило о себе, и постучавшись в грудную клетку, попыталось выйти вон, загородив проход воздуху. Я испуганно посмотрела по сторонам, словно ища защиты извне, и прижав руки к груди, просто ждала — что будет дальше. Потоптавшись несколько, сердце отступило назад, встало на своё место, но долго ещё не могло успокоиться. Оно ворочалось, ворчало, возмущалось чему-то…
Даже ночью, в пору, когда сон старается наскоро навести относительны порядок, сердце не желало подчиняться, но, положив ногу на ногу, нервно трясло своею ночной туфлёй, из-за чего дрожь пробегала по всему телу.
Само собой, утром я была разбита, даже с постели удалось встать не с первого раза.
Пытаясь расходиться, я переходила из комнаты в комнату, выглядывала в окна, но не была расположена искать в себе сил улыбнуться при виде, как кот, лис и олень завтракают из кормушки подле дома все вместе. Олень жевал капусту, кот рыбу, а лис — мягкие куриные косточки с кожей и прочими, оставленными специально для него частями.
Зрелище было милым, обнадёживающим, и в другое время я бы устроилась с овсянкой у окошка, дабы полюбоваться и разделить с гостями трапезу хотя издали. Но нынче никак не входило в лекало обыкновения. Оно выпирало за его привычные края, доставляя то беспокойство, которое называют предчувствием. По всем правилам и условностям бытия оно не обретает очертаний, покуда события, само течение жизни не укажет, что именно стряслось. И утро принесло-таки с собой вести, которые прояснили, что послужило причиной тревоги.
В те самые минуты, когда изнемогало моё сердце, захлебнулось небытием другое, моего любимого старшего братишки. Сын маминого брата был мне роднее иного родного. Наша разница в два года, и то, что я девочка, а он наоборот, не мешало нам во многом походить друг на друга.
По асфальту мы оба ходили вразвалочку, как матросы по палубе. Играли в разведчиков, ползая под кустами подле офицерских бараков Скрунды, там же строили плот, чтобы сплавиться по реке Вента.
Колька часто держал мою ладошку в своей и играл костяшками, сжимая до боли, которую я терпела, лишь бы он не отпускал руки.
Промеж мягких верблюжьих горбов песчаных дюн, на берегу Балтийского моря в Вентспилсе мы пели, раскрыв объятия ветру и не пропуская ни одной ноты: «О, море-море!», а после пили томатный сок через трубочку в кафе, за окном которого море шелестело мягкими, зачитанными страницами волн.