Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 92



«— В 1942 году в связи с приобретением для себя обуви и одежды я посетил швейную фабрику имени 8 марта и обувную фабрику имени Ворошилова. При посещении мне удалось [это слово — „удалось“ — следователи вписывают с особым удовлетворением: значит, была тайная цель, пришлось потрудиться, было нелегко; не просто увидел, а удалось увидеть, разглядеть, узнать… — А.Б.] видеть некоторые цеха фабрик. В своих статьях для заграницы я сообщил, что названные предприятия снабжают воинские части обмундированием и снаряжением…

— Кто вам об этом рассказал? — теснит его по всем правилам детектива майор Жирухин, по оплошности записывая и неуместное, обличающее безнадежную цивильность Гофштейна слово „снаряжение“.

— Никого я сейчас не помню».

И правда, не помнит, а вспомни — если бы такое случилось — какую-нибудь замученную труженицу, начальника какого-либо цеха и назови он фамилию, то и срок давности не спас бы названного: нашли бы, как находили жалобщиков — крымских колонистов или добровольцев, рвавшихся воевать «против Черчилля».

Так военно-стратегические секреты уфимской швейной фабрики открылись Пентагону, ЦРУ и американским сионистам. И нет пощады предателю, который и в стихах из Уфы изловчился выдать важный государственный секрет:

Вершина «шпионских» деяний Давида Гофштейна — разглашение сведений о будущем его родного местечка Коростышев на Житомирщине. «Ложь! — закричал на Гофштейна старший следователь Лебедев, когда арестованный пытался объяснить ему, что написал о Коростышеве в открытом письме за океан, бывшим своим землякам, у которых в России оставались близкие. — Ложь! Нам точно известно, что не еврейские круги, а американскую разведку интересовала посылаемая вами информация!» И Гофштейн, вновь «взгретый» до потери сознания, дает волю фантазии: «После войны мне удалось [! — А.Б.] собрать сведения о вновь открытых залежах каменного угля в Коростышеве и начинающемся там строительстве шахт, рабочего городка и железной дороги Коростышев — Житомир…»

За годы следствия канули в небытие коростышевские уголь и шахты, о которых, быть может, и заговаривали когда-то мечтатели из городской или районной газетки; любимый городок так и остался заштатным, а прочувствованные письма Гофштейна землякам, опубликованные в еврейской прессе, только выразили мечтательную душу поэта.

Когда на процессе генерал Чепцов сурово спросил у Гофштейна о его связях с разведкой, уповавший именно на суд Гофштейн растерялся.

«— Какие у меня есть сведения о разведке? — переспросил он. — Я был связан только с местечком Коростышев. Я делал все то, что нужно, чтобы связать это местечко с их землячеством в Америке. Чтобы дать последним представление, сколько их земляков погибло, сколько осталось вдов и сирот. И они действительно стали направлять туда письма. Я посылал письма и получал сам много писем из Америки с просьбой сообщить: не знаю ли я, куда делся такой-то родственник человека, живущего в Америке. А в Бердичеве и Житомире я не был…

ЧЕПЦОВ: — Зачем же вы на следствии упоминали Бердичев и Житомир? Где вы говорите правду, где ложь?

— Ничего не помню… — бормочет старый поэт»[112].

Он помнит, как сам задал Лебедеву тот же вопрос, перед тем как подписать лист протокола: «Зачем Бердичев и Житомир? Я ведь о них не говорил…» Но Лебедев обратил к нему хорошо знакомый свинцовый взгляд, и Гофштейн поспешил расписаться внизу страницы. Он не станет жаловаться даже здесь, на суде, не станет дерзить, как это делают Лозовский, Лина Штерн, Маркиш или Шимелиович; в конце концов сам Бог положил Коростышев рядом с Бердичевом и Житомиром, пусть будет, как хочет следователь.

Таков весь, до последнего слова, исчерпывающий «шпионский багаж» Гофштейна. Ничего другого, ни дуновения ветра, ни шевеления легкого осеннего листа на ветке, — только это. Я невольно испытываю чувство неловкости: можно ли писать о таком? Не дурной ли это анекдот?

Разумеется — анекдот. Новый еврейский анекдот эпохи полного торжества сталинского братства народов, но анекдот с трагическим финалом — пулей в затылок.



«Шпионский портфель» Переца Маркиша невесом, однако стоил ему жизни…

В июле 1949 года подполковник Рюмин принимает на время к своему производству дело Переца Маркиша. Надо было положить конец упорству подследственного, сломить его волю, «переиграть» этот сильный и независимый ум. Маркиш безбоязненно вступал в споры: он готов был критически взглянуть на себя и на своих литературных коллег, среди которых его постоянный недоброжелатель Фефер, но ни в каких преступлениях он сознаваться не желал. Позиция Переца Маркиша и на суде была непоколебима: «Ничего общего с Эпштейном и другими националистами в Еврейском антифашистском комитете у меня не было, и к проводимой ими антисоветской деятельности я никакого отношения не имел». Пусть винятся в преступлениях те, кто их совершал, кто приписал их себе по дьявольскому помышлению, кто походя обвинил других, безвинных, — он готов выслушать любую критику своих романов, поэм, драм: его внутреннему миру, который никому не разрушить, посильна любая хула!

Шли яростные атаки на Маркиша. Надо было сломить гордеца, чей взгляд даже до предела измученного человека все же сохранял независимость и скрытое презрение. Заставить склонить любым способом с вызовом поднятую заносчивую голову. Маркиша чаще других бросают в карцер: по распоряжению самого Лихачева его дважды загоняют в эту страшную холодильную камеру. В первой половине февраля — сразу на семь дней, срок предельный, которого, как известно, не выдержало и гвардейское здоровье Абакумова.

Насилие не сломило Маркиша, он стоит на своем, заявляя, как и на первом допросе после ареста: «Виновным себя в проведении шпионской деятельности не признаю». Следователь настаивает: «Гольдберг — американский шпион, и вы снабжали его информацией о Советском Союзе». Маркиш возразил: «Я объяснил Гольдбергу, что антисемитизм в СССР преследуется по закону, что советские евреи живут хорошо среди русских, украинцев и других народов, приобщились к их быту, культуре и поэтому не едут в Биробиджан и не желают учить своих детей в еврейских школах».

Только в июле 1949 года, когда за Маркиша принялся Рюмин, родился наконец огромный (51 страница!), достойный Инстанции «обобщенный протокол». Но и в нем, отмеченном горькими уступками, и прежде всего вынужденными, спасительными отречениями от иных своих, и только своих, дорогих душе поэм и пьес, — ни слова, ни полупризнания в шпионаже. Следователь пустил в ход запомнившуюся кому-то из арестованных фразу Гольдберга, обрадовавшегося, после знакомства с Маркишем, остроумному, раскованному собеседнику: «Посидишь с Маркишем час, узнаешь больше, чем за неделю от других!»

Маркиш молча выслушал запоздалый, повернутый против него комплимент заокеанского гостя, а следователь торжествующе занес в протокол: «Как видите, Гольдберг с головой вас выдал как американского разведчика».

Одна эта фраза Гольдберга — единственная! — никем не подтвержденная, не наполненная реальным содержанием, легла в основу тягчайшего обвинения Маркиша в шпионаже.

Признаний в шпионаже мы находим в протоколах дела ЕАК немало: авторы, писавшие для зарубежной печати то, о чем уже не раз сообщали газеты страны, приводя факты и цифры, ставшие достоянием миллионов читателей, попав под жернова насилия и следственного шантажа, люди, которым отшибли не только почки, но и память, зажатую судорогой страха смерти, — признавались в шпионаже. И никого не смущало, что у этого «шпионажа» нет лица, нет назначения, адреса, содержания, смысла, логики, а если что и называется из реалий жизни, то на уровне «коростышевских каменноугольных шахт» или уфимской обувной фабрики имени Ворошилова, где бедняга Гофштейн втайне мечтал обзавестись ботинками…

111

Д. Гофштейн. Избранное. М., «Советский писатель», 1958, с. 353.

112

Судебное дело, т. 3, л. 65.