Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 108

Пан Теодор приветствовал новоселов по-польски и встретил недоумение. Я объяснила, кто они, ксендз по-английски осведомился об их вере и услышал, что все они — протестанты. Он пожелал им божьей помощи и пошел своей дорогой, не дожидаясь, когда Ковальский и Козелек столкнут с места перегруженную тележку.

Наутро между Турчиным и ксендзом вышел громкий разговор.

— Зачем вы мешаете нашему делу, пан генерал?

— О каком деле вы говорите?

— Дайте нам, хоть на чужбине, сойтись в свое братство, хоть тут не притесняйте нас…

Ксендз говорил жалостливо, с просьбой, как покоренный иудей с римским прокуратором, как мелкий шляхтич с наместником белого царя; в его униженности, как отравленный клинок в ножнах, пряталась оскорбительная дерзость.

— Я знал многих поляков, — ответил Турчин. — Они любили родину и умирали в Карпатах за свободу мадьяр.

— Но пан генерал служил Паскевичу! — перебил его ксендз.

— Паскевичу служил не генерал Турчин, а молодой поручик Турчанинов, — вмешалась я. — Этот человек всей жизнью искупил свою ошибку, а как замолили грехи вы, прусский капеллан?

Ксендз вежливо поклонился мне:

— Хорошо, когда встречаются люди, которые знают все друг о друге!

— Вот и с вами приехала в Радом не полька, — не дала я ему отговориться безделицей, — а прелестная немка… и это грех?

— Пани Матильда — прислуга и добрая католичка. Прислугой берут и черных, пани Надин.

— Не смейте ее называть Надин, вы… хлыщ церковный! — рассвирепел Турчин. — Она госпожа Турчина, Надежда Алексеевна Турчина, вот она кто для вас, а не Надин.

— Простите, — смиренно поклонился ксендз. — Простите, пани, мы, поляки, не привыкли к отчеству.

— Я не то что в слуги, а в братья лучше возьму черного, чем вас! — грохотал Турчин. — Из одной миски с ним буду есть!

— Чем же так провинилась польская кровь, пан генерал?

— Какой вы поляк! Вы крохотный церковный Наполеон, честолюбец, жаждущий поприща. Прежние наши ксендзы славные были люди… а в вас от дьявола больше.

По нежному лицу ксендза от глаз к подбородку спускалась странная улыбка: будто он знал наперед, что скажет Турчин.





— Безбожные уста не могут оскорбить меня, — Я заметила, как дрогнули его мускулы, напрягая черное сукно, и ощутила в нем ненависть и жажду насилия.

— Кто вам посулил, что из Радома вам дадут сделать уезд, где вы будете исправником, и попом, сидельцем и предводителем дворянства! Один Тадеуш Драм склонил к Польше больше сердец, чем сотня таких искателей, как вы.

— Тадеуш Драм — плохой поляк.

— Он истинный поляк! — вскричал Турчии. — С тонкой душой, благородный, храбрый, горькая совесть века! Можно ли быть поляком больше, чем Тадеуш!

— Рожденный поляком — поляк. Но, потеряв веру отцов, он уже наполовину поляк.

— А Дудзик? А Войтех Малиновский? А Ян Ковальский или братья Гаевские? Они хотят жить в мире с соседями любой крови.

— Янкесы-протестанты подожгли божий дом, — напомнил ксендз.

— Подожгли такие же слепцы, как вы, фанатики не бога, а церковного ордена! Пройдет несколько лет, и польские девушки женами вступят в дома немцев или ирландцев, а юноши найдут себе там невест, католик уживется с протестантом, а чего хотите вы?

— Защитить поляков. Сохранить их в чистоте веры и национальности.

— Зачем же вы выбрали для этого худшее место на земле! — гневно недоумевал Турчин. — Страна, где складывается нация, вбирая не то что тысячи поляков, а миллионы других европейцев. Вы, как слепой крот, роете под старой землей, не зная, что наверху другая жизнь… — И он обратился ко мне с горькой улыбкой: — Вот уж поистине бедняги те, кто поверит потерявшим разум пророкам!

Когда Турчин сказал о том, что втайне страшило и самого ксендза, самообладание оставило пана Теодора. Он закричал Турчину, что видит за каждым его поступком корысть и расчет, что Турчин обманул колонистов при продаже земли, составлял купчие и землемерные планы в пользу железнодорожной компании к урону фермеров, что он — тайный агент русского посла и антихрист и вся его цель — развратить поляков личиной добра, осквернить веру и святую польскую кровь, смешать ее с чуждой, дикой и сильной кровью. Рот ксендза дергался, на глаза упала пелена, они погасли, как перед падучей, он пошаривал в воздухе руками, будто искал опоры, — болезнь открылась в нем.

Я бросилась на кухню, зачерпнула воды, Турчин отвернулся к окну, чтобы не унизить ксендза взглядом, когда тот придет в себя. Пан Теодор не взял чашки с водой, серые, с увеличенным зрачком глаза смотрели непримиримо, он ненавидел Турчина и наше обыкновение иметь не только имя, но и отчество, будто это не общее для нашего народа обыкновение, а привилегия русской знати. Он вышел из припадка так скоро, что я усомнилась — болен ли он? — но ксендз болел давно и тяжко. Потом мы узнали, каким спасением была для него Матильда Стрижевская, любимая женщина и сиделка в бессонные ночи, когда пан Теодор метался между светом и тьмой, между Пруссией и Польшей, постигая истину незаурядным умом и опасаясь следовать ей.

У Турчина был несчастный вид. Он не боялся ксендза, но горечь проникала его от предчувствия, какую войну придется вести, как низки и грязны будут ее орудия. Мы видели возможность братства людей; пусть вспышками, озарением, краткостью искры, как в опыте среди реторт и склянок. Эти мгновения доступны глазу наблюдателя, но не всякое сердце радуется нм вполне. И не всем дано видеть их связь с жизнью человечества, — тут и мое зрение уступало Турчину. Он не был разрушителем нации, никакой из наций, — ни в помыслах, ни на деле; я не хочу, чтобы и тень такого подозрения мелькнула у вас. Но он не находил на земле такой крови, которая заслуживала бы возвыситься над другой кровью, и только в этом, изначальном равенстве людей видел едва ли не божественную справедливость природы. Он был врагом каждого, кто, подобно пану Теодору, выносил кровь на базарный торг и выкликал цены, выгодные для одних, а для других — унизительные, а то и равные приговору смерти. Его взгляд равенства открывал дорогу дружескому соприкосновению, делал землю благополучным домом, — всякий другой сулил войну. Вот отчего он, русский, русский во всем — в любви, в гневе, в сражении, в дружбе, в щедрости, в упрямстве, — не только назвался гражданином американской республики, но и был им, и имел, как немногие, право говорить о ней: наша республика. Он тосковал по России. Среди зимы, когда запевали недолгие радомские вьюги, он иной раз бросался с постели к окну, в надежде увидеть сугробы, русскую заснеженную равнину, но напрасно.

Немногие понимали его вполне. Не знаю, о ком из сотен людей рассказывал вам Турчин; но уж верно, он не пропустил ни Томаса, ни генерала Гранта. Так вот, сотни, а то и тысячи людей, те, кто расположились между Томасом или черным Наполеоном, внизу этой человеческой пирамиды и до Линкольна наверху ее, даже и те, кто любил Турчина, не вполне понимали его.

Я говорю о друзьях. Но Турчин нашел в республике и врагов. Сонм врагов! Турчин никогда не говорил этого; но я верю, что он отправился в Америку и за врагами. Странно, разве Турчину недоставало бы их в России — и мне вместе с ним, — брось он им вызов? Однако и не странно, и не смешно, если вспомнить, что натурам, страстным до опрометчивости, по плечу только открытый бой, а в притворстве они не стоят и гроша.

Теперь перед нами возник новый враг, в сюртуке ксендза, но с тою же бляхою черного мятежа. Чего мы могли опасаться? Церковного проклятия? Происков епархии в Эшли? Но епархия не трогала Турчина, когда ксендзы бежали из Радома, а пан Теодор поселился здесь, получил от Турчина дом под плебанию и даровую землю, выписал из Миллуоки, из числа тамошних сестер Божьей матери св. Четок, юркую сестру Туту, — за что взыщет с нас епархия? И не так сильна в Штатах церковь, чтобы решать судьбы посторонних людей.

Мы ждали холостых залпов из костела и плебании из-за бревен, сделавшихся теперь крепостью врага. Как наивны мы были!