Страница 1 из 31
Виктор Костевич
Двадцатый год. Книга вторая
Части V, VI. Июль – ноябрь 1920 г. Эпилог. 1921 г.
ДВАДЦАТЫЙ ГОД
Повесть о Басе Котвицкой
Битвы и мужа пою.
(Вергилий)
Часть V. КРОВЬ И СЛАВА
Но мертвые, прежде чем упасть,
делают шаг вперед.
(Н. Тихонов)
1. Пестрая смесь, или Всякая всячина
Служевское кладбище – Бельведерское свидание – Житомирские тайны – Киевские новости – Антверпенская олимпиада – Мелитопольская бойня
Приступая к повествованию о событиях трех летних месяцев двадцатого года – мессидора, термидора, фрюктидора, – автор находит необходимым сделать ряд предварительных замечаний.
В те залитые кровью, овеянные славой дни армия русской революции одержала величайшие свои победы – после чего потерпела жесточайшие поражения. Не столь катастрофические, чтобы оказаться не в состоянии продолжить борьбу за свободу и целостность родины, но всё же тяжкие, заставившие Совнарком пойти на заключение несправедливого, похабного мира с теми, кто вообразил себя в ту пору победителем. Красная армия вовсе не была разбита вдребезги, как злорадно ухмыляются подпанки из бывших русских. Но и победы, полной и заслуженной, не одержала.
В битве за память о великих днях отечества автору придется сразиться не только с идейным противником, внутренним и внешним, но и со всеобщим почти забвением – наследием десятилетий, когда наши собственные, советские идеологи, силясь сделать соседку дружественной, старались лишний раз не трогать общих ран. Наше молчание братский сосед истолковал в меру собственных умственных способностей. «Москали и коммунисты замалчивают свой позор, скрывают славу польского оружия, лишают нас, поляков, венца и ореола». Тогда как мы – замалчивали нашу кровь, страдания и подвиги. «Но зачем?» – удивится сегодняшний московский школьник. А затем, дорогой мой товарищ, чтобы не сеять в обществе противососедских настроений, в тщетной и несбыточной надежде, что сосед ответит нам взаимностью.
В итоге не первое уже поколение ничего о той войне не знает. «Тухачевский пошел на Варшаву и там получил по зубам» – такое вот, произнесенное без жалости к своим, можно запросто услышать в сегодняшней буржуазной России. И дело не только в мощнейшей контрреволюционной прививке, не только в тех, для кого мы «ватники» и «Рашка». Дело всё в том же вынужденном беспамятстве.
Наш читатель, разумеется, подобного не скажет. Он знает, почему шел на Варшаву Тухачевский.
***
Сначала коснемся более ранних событий.
Начнем с печального. Со случившегося в Варшаве накануне полного освобождения Житомира, то есть десятого июня. В день погрома, в день убийства Натана Мермана, в страшный день Барбары Котвицкой, в семистах километрах на северо-запад, в столице возрожденной Республики, после полуторамесячного пребывания в госпиталях, скончался видный деятель польского силезского движения Мечислав Гринфельд. Иоанна Гринфельд, урожденная Высоцкая, стала вдовой, в неполные двадцать пять. В те годы становились вдовами и раньше, так что Ася исключеньем не была.
(Накануне смерти Метека, девятого числа, маршал был вынужден отправить в отставку кабинет Леопольда Скульского, хороший и надежный кабинет, правильно и верно понимавший все национальный задачи, смело расстрелявший в апреле непатриотично бастовавших железнодорожников, но увы, недостаточно солидарный и дружный. Начался затяжной правительственный кризис.)
Метека похоронили в Варшаве. На том же самом Служевском кладбище, где в морозном ноябре, стуча зубами, хоронили дедушку Котвицких. Метеку, можно сказать, повезло. День погребения выдался теплым, совсем уже летним, приятным – после недавних холодов и дождей, сопровождавших агонию и смерть.
Пани Малгожату на кладбище не взяли. Поехали профессор и Маня. Там, у могилы дочь и отец долго, ничего не слыша, выслушивали речи, правильные, честные речи правильных, честных людей, силезских борцов, их варшавских соратников. До ушей долетали обрывки, отдельные, исполненные смысла и смыслов вокабулы: борец, ярмо, коварство, происки, антипольские, антинациональные, антигосударственные элементы, близорукость, дальновидность, жертвы, немецкий террор, справедливое возмездие, свобода. Потом что-то верное, до крайности глубокое произносил молодой, немного полноватый, с поставленным красивым тенором доминиканец. В серовато-синем небе трепетала погребальная хоругвь, под деревьями и на дорожках теснились бой- и гёрлскауты. Отделение серой пехоты, полтора десятка серых и горчичных офицеров, двое-трое ветеранов Января, отлично слаженный оркестр, церковные хористы.
«Боже, ты, Польшу долгими веками доблестью, славой, мощью ограждавший…»
Аська, вздрагивая телом, раскрывала-закрывала рот, подобно выловленной рыбе – на траве, в ведерке, на разделочной доске. Аська не рыдала. Плакали родители. Кривился, силясь удержаться, стальной, железный, непреклонный Анджей. Маня отводила глаза. Бедный, сколько же он видел погребений? До Кости, после… Это когда-нибудь кончится, боже?
«От ига немцев, господи, избавь нас… От ига немцев, господи, избавь нас… От ига немцев…»
Бросив по три комочка земли на красивую, блестящую, мореного дуба крышку, прошептав: «Покойся с миром», – Маня и профессор направились к выходу. Анджей, попрощавшись, на нанятой в бюро погребальных процессий пролетке, повез вдову, то есть Аську, домой. Следом, в таком же точно экипаже, от того же самого бюро, покатили Высоцкие-старшие, снова, который уже раз постаревшие. Заурчав, отъехал «ситроен» со статным, нестарым еще полковником и двумя наиболее выдающимися борцами за польскость. Промаршировала, четко и красиво, в сторону Пулавской пехота. Переговариваясь, потянулись скауты и скаутки. Прошли, пока в молчанье, офицеры, ветераны, борцы и их соратники.
Извозчиков поблизости не наблюдалось, не отыскалось их и на Пулавской. Офицеры и соратники, растерявши по дороге ветеранов, понемногу оживляясь, сплоченной группой зашагали на поминки, официальные, организованные при участии – автор чуть не сказал «правительства», но вовремя вспомнил о кризисе, – словом, при участии неких властных органов, в одном хорошем месте, неподалеку от Крольчатника, изящного, классического, воздушного, в италианско-ренессансном стиле дворца.
Пан Кароль с Маней в молчании следовали за ними, незаметно, но неуклонно отставая. Торопиться было некуда, погода располагала. Ветерок, ароматы, листва, щебетанье очнувшихся после долгой непогоды птичек. Воздух двадцатого не был отравлен еще выхлопными газами, а заводы и фабрики… Заводы и фабрики в скорбный четверг стояли. В столице продолжалась, набирая обороты, стачка. Бастовала электростанция, газовая служба, водопровод. В магазинах заканчивались продукты. Перестали ходить трамваи. Пан Кароль накануне измучился, добираясь до своей гимназии на Муранове.
(Забастовщики, слепота и sancta simplicitas, требовали немедленного прекращения войны, священной и прекрасной войны с Россией, войны, которой грезили поэты и прозаики, не войны, если вдуматься, но священной весны возрождения.
Трусов и моральных разложенцев, коль скоро их теперь не получалось расстрелять, увещевали. Националисты и клерикалы выдвигали неопровержимый для любого малого поляка довод: в Москве, когда ихний Бронштейн объявил о наступлении на Польшу, в Москве отчего-то не началось забастовок, никто не потребовал обуздать большевицкий империализм. У нас же в Польше, когда мы победно рассеяли большевицкие банды, происходит такое вот бесстыдное, безбожное, безнравственное безобразие. Не пора ли власти проявить решительность и твердость?