Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 105



А он не мог есть свой офицерский паек, в горло не лезло. На фронте бы ничего: и потому, что и там случались дни и недели зверского голода, и потому, что оружие и машина требуют от мужика силы. И он, зная; как тяжело в тылу, ел на войне, суровея лицом, словно делал неизбежное дело. А здесь даже скулы судорогой сводило, когда смотрел на желтый брусочек сливочного масла на двухсотграммовом пайке, — так и вставили перед глазами его ребята: старшему пора было усы иметь, а сквозь него только что не видно было все, что сзади оказывалось. И он собирал харчи. Пацаны приходили, старший не брал — младший брал. И вот однажды Дуся пришла к нему в неурочное время.

Он издали увидел ее. Волосы были не покрыты, лицо бледное, платок она волокла в руке за собой, а телогрейка была не застегнута, хотя осень стояла препротивная — слякотная, сырая, пробирающая голодное и измученное тело, как морская плесень сапоги пробивает, — навылет. Он накинул байковый халат на изорванную спину, — ожоги не бинтовали — и поковылял к ней — вниз, на школьный двор, который с того момента, как школу превратили в госпиталь, огородили железным, в рост человека, прутком.

Степанов запомнил эту встречу с женой на всю свою жизнь. Больше того, он запомнил ее так, что порою ему казалось, что и после своей смерти он будет помнить и сухие ее, почти умершие глаза, и бледный в морщинках уже и сухой, словно истаявший рот, и побелевшие косточки на руках, когда она взялась за граненые черные прутья ограды и приблизила к нему свое лицо без единой кровинки в нем.

— Ты что же делаешь… Что же ты делаешь! Ты бы детей пожалел. Тебя тут кормят, чтобы ты здоровый сделался. Устала я одна! Устала! Я умереть хочу. Я пятый год тебя жду. Ты думаешь — это жалость и доброта твоя? Это не еда, лекарство это твое, понял ты, дубина стоеросовая!

И только тут она заплакала, прижавшись к железу лицом, и Степанов видел, как слезы ее попадали на прутья ограды и смешивались с дождем…

Он молчал. Он никогда не видел ее плачущей: она в его жизни не плакала никогда. Он хотел погладить ее по мокрым растрепавшимся волосам. Но не донес руки своей — крупной дрожью дрожала его рука, и он опустил ее.

— Дуся, ты только детей не приводи сюда. Дуся, не приводи детей. И не пускай их ко мне — скажи, в другой госпиталь перевели, на поправку, скажи…

Как-то зимой в госпиталь на лошади, приехал и прошел наверх в палату к Степанову директор районной МТС. Судя по всему, он не воевал: на засаленных лацканах пиджачка его — ни медальки. Да уж куда воевать — стекла очков его были толщиной в палец, и когда он посмотрел на Степанова, и Степанов увидел сквозь эти стекла его глаза — напугался: они были огромными, во все стекло. Но не будь этих примет невоенности директора, Степанов бы отнесся к нему с таким же почти сыновним уважением и тихой благодарностью в душе, словно не он, Степанов, был старше директора годами, а директор годился ему в отцы. Даже из мглы своего страдания он не запрезирал его: мужик вот, мол, а не воевал, отсиделся за Волгой, когда мы там… Он знал уже, да и прежде знал, что такое тыл во время войны… И директор сказал ему, что ходит по госпиталям, в военкомате адреса берет бывших танкистов — нужны ему люди, — и что работать Степанов должен в МТС, где дизельные моторы да карбюраторные движки… В палате слышали их разговор, и пошутил безрукий капитан, беспощадно пошутил: вот, мол, дизельный аппарат стоит, в одну самопердную силу, к забору привязанный, — на «горном», дескать, тормозе. Ясно было, какая там техника.



Но теперь Степанову сделалось легче, и скорее вроде бы пошел он на поправку: впереди была не то что цель, а стояла конкретная задача. Степанов никогда не был стратегом, да и тактиком он был постольку, поскольку знал и любил свою технику. Все свои тактические решения: на локальный прорыв, на оборону, на встречный танковый бой — страшнее чего он в жизни не переживал — он принимал из своего почти сверхъестественного ощущения машин. Машин своих и машин противника. Он словно бы чуял, что вот здесь, вот сейчас они должны свернуть и ударить во фланг; или понимал как-то странно, по звуку танковых моторов, по тому, как поддают газу двигателям механики немецких «панцеров», на каких передачах они прут на него в атаку. А вне этой техники, в сфере сугубо военно-технической жизни он себя специалистом не считал. Так и относился к самому себе, когда командовал батальоном, словно был завгаром или начальником автоколонны.

Его назначили бригадиром третьей бригады. Двумя другими командовали женщины. Одна старая и рыхлая, известная в тридцатых годах трактористка, вторая — молоденькая, здешняя, работящая, прикладистая на язык.

Каких только машин не было в этих трех бригадах: сорок тракторов, а двух одинаковых среди них не имелось. Даже односистемные, одного года выпуска — довоенные еще — и те за годы совершенно невозможной работы оснастились деталями и агрегатами всемирного происхождения. Здесь были универсалы — «натики», похожие на жуков-плавунцов, с тою лишь разницей, что плавунцы стригали по воде с невероятной для их невесомых игольчатых тел скоростью, а эти едва передвигались, словно от длительного недоедания. Были внушительные снаружи, но слабенькие, страдающие внесенной еще в чертежах одышкой, шарокальные, на сырой нефти работающие двухцилиндровые «коломенец» и «путиловец», были дремучие американские «фордзоны», были горевшие когда-то на войне и восстановленные «комсомольцы», был единственный и бездействующий, словно гора черного металла, «ЧТЗ».

В общем, у Степанова в бригаде оказалось двенадцать машин, из которых самостоятельно двигаться могли только три. Приближалась посевная. А восстанавливать машины было не из чего. В магнето ни одного контакта подлинного — все из гривенников переделанные, ни куска баббита, чтобы залить коренные, не было поршневых колец, чтобы в цилиндрах, наконец, появилась хоть небольшая сила, и не было втулок и бронзы, чтобы выточить их, — пять сверл на всю МТС, один токарный станок, грохотавший во время работы, как товарный порожняк на мосту. Даже перечислить было невозможно, чего не хватало. И все это мертвое железо стояло под открытым небом, заметенное снегом и землей. Но Степанов почему-то верил, что железо это пойдет, оживет, согреется. Война приучила. «Война», — как-то медленно подумал он. А потом снова это слово пришло ему на память, и он не мог от него отделаться. И вдруг понял, почему он думает о войне. Здесь, перед Волгой, в сорок втором и зимой сорок третьего сошлись танковые армии противника…

И поехал Степанов в свою первую штатскую командировку — нацепил на грудь все награды, взял бумагу, скорее похожую на воззвание, чем на командировочное удостоверение, запряг ту самую лошадку, на которой к нему в госпиталь приезжал директор, в легкие саночки. Выдали ему из неприкосновенного запаса мешок овса, шесть буханок мороженого хлеба, драный полушубок, малахай на голову. Он бросил сена в сани — и лежать на нем удобно, и лошади харч — привалился боком, подогнув под себя ноги в кирзовых сапогах — валенок не было, — и поехал.

В тех селах, куда война не докатилась, он не задерживался, только ночевал однажды, а то все в дороге. Он ехал, и в голове его, не торопясь, проходили мысли, сменяя одна другую, о жизни вообще, и о прошлом, и о том, что надо ему было сделать в этой поездке…

Скоро должны были начаться места, где велись танковые бои. Не могло же исчезнуть все. Где-то базировались мастерские по ремонту артиллерийских тягачей и танков, где-то были пункты сбора трофейной разбитой техники — на станциях и разъездах, у переправ, где-то в балках, в березовых рощах, а то и в степи должны были остаться еще танки. О немецких он не думал, потому как двигатели их карбюраторные работали на бензине, да не просто на бензине, а на бензине авиационном. Такой движок — попадись он хоть самый наиновейший — не по зубам, сожрет всю МТС с потрохами. Он думал о тех отечественных дизелях, которые были ему знакомы. И чем ближе он подбирался к тем местам, где, по его предположениям, уже должны были помнить о танковых соединениях и о танковых боях, тем все чаще останавливался, заходил в хаты. Не говорил до конца никому, решил, что, когда поедет назад — с удачей или без удачи, — расскажет, пусть и люди попользуются, пусть попытаются сами, но пока не говорил, чтобы не опередили.