Страница 2 из 3
Все дольше и дольше оставались в своем царстве, и тихо говорили или подолгу молчали, слушая тишину, -- и однажды, поздним темным вечером с красными зарницами, студент сполз на коленях со своей скамейки у весел и так, на коленях, долго и умиленно целовал покорные руки девушки, -- а потом как-то сами собою встретились губы и замерли.
-- Женя моя! Милая моя Женя!
Пахли рассыпанные цветы так сильно, что от их запаха -- а, может быть, и от любви -- кружилась и затуманивалась голова. Светились в тени берега любопытствующие и сочувственные белые лилии.
Когда возвращались домой и уже скрипели подошвами по дорожке цветника, Женя зашептала:
-- Не надо ничего им говорить. Ты понимаешь?
Студент замедлил шаги, придерживая под руку девушку, как хрупкую куколку, вспомнил натянутую цепочку Ивана Евграфовича и мать, похожую на бесплодную смоковницу, -- и согласился.
-- Мы ничего худого не сделали. Но если ты так хочешь -- не надо.
И так до поздней осени, когда кончались кондиции студента, и надо было уезжать в далекий город, любили друг друга тайно, но не делали худого: только затуманивали мысли поцелуями и подолгу всматривались в глаза, читая в них все те же и вечно новые признания. Как будто тихий и чистый пруд сам оберегал заботливо их тихую и чистую любовь.
Эта любовь от самого начала была связана с шелестом разбегающейся волны, с тенями густого ракитника, с белыми лилиями и с круглыми всплесками играющей рыбы на закате. И оба, студент и девушка, смотрели на подошедшую зиму, как на что-то пустое и темное, как на сон без сновидений, после которого придет утро -- новая светлая весна. Так же будут тогда пахнуть цветы, и бледно мерцать лилии и золотисто сверкать играющая рыба.
Там, в доме, давно уже догадывались. Но Иван Евграфович сидел с удочкой в беседке и не хотел вмешиваться, а бесплодная мать развешивала масло и потихонечку, нудно, жаловалась, шевеля бледными губами. И, думая вслух, горевала, что теперь все хотят жить сами по себе и ни о чем не спрашивают старших.
Студент говорил девушке перед отъездом:
-- Хорошо, что до сих пор мы все оставили втайне. Теперь уеду и буду работать. Думать о тебе и работать. И если оставят при университете, -- а, конечно, оставят, -- вернусь сюда ранней весной, приду к ним вместе с тобой, рука об руку, и скажу: -- Вот моя невеста, моя жена. Мы любим.
Погустел и сделался холодным вечерний туман на пруде, и плавали по серой воде размокшие желтые листья. Слабо пахли последние, холодные цветы с цветнике, но любовь была прежняя: глубокая, тихая и большая.
Когда уехал студент, Женя заперлась в своей комнате до вечера, не вышла в столовую к ужину и долго плакала, -- но, скорбя от разлуки, знала наверное, что не оборвалась нить любви, а только наступил темный и длинный сон -- сон зимы.
В доме укладывали чемоданы, заколачивали окна. Через неделю после отъезда студента все, кроме хромого сторожа, перебрались в уездный город, где учился в реальном Евграфик.
Осень была сухая и морозная, и пруд замерз раньше, чем выпал настоящий, зимний снег. В слегка запудренных берегах лежал теперь пруд весь гладкий и блестящий, -- и прозрачный лед казался твердым, как алмаз. Запоздавшие с перелетом водяные птицы опускались на его поверхность, обманутые зеркальностью, -- и сейчас же улетали дальше на юг, взмывая кверху с тревожным криком.
Только к декабрю, когда Женю вывозили на балы, а студент терпеливо сидел над толстыми томами таблиц и записок, -- надвинулись тучи, завыла в трубах метель, снежные змейки с веселой злобой побежали по льду.
От кухонного крылечка хромоногому сторожу приходилось теперь каждый день прочищать широкой лопатой две дорожки: к дровяному сарайчику и к колодцу. Но на следующее же утро их опять заносило вровень с краями, -- и сторож, ругаясь, опять принимался за бесплодную работу.
Плотным грибом сидел снег на крышах, потрескивавших под его тяжестью; огромными сугробами лежал у забора и во всех закоулках двора. Ровная белая пелена была теперь на месте высоких клумб цветника, а во фруктовом саду деревья показывали одни черные тонкие верхушки, как прибережные ветлы в весенний разлив.
И все не было конца этому снегу: то и дело приходили новые тучи на смену истощенным и роняли на белую землю мириады мелких, прекрасных видом ледяных звездочек, а часто -- большие хлопья, тяжелые, как снежки, которыми играют дети.
Иногда, по ночам, что-то громко и тяжко стонало в пруде, -- так что сторож просыпался и, прислушиваясь, крестил зевающий рот. Должно быть, деду-водяному становилось темно и душно в этом небывалом зимнем плену.
В большом городе, где жил студент, все шло, как обычно: тускло горело электричество в длинных коридорах университета, тоскливым голосом читали профессора надоевшие лекции, пили крепкий чай студенты в ночи перед экзаменом. Женя каталась на тройках в убранных санями кошевах, радовалась хорошей снежной дороге и плакала, когда не удавалась прическа, перед балом. И студенту, и девушке как-то не казалось уже, что слишком надолго затягивается зимний сон; проще и спокойнее ждали весну.
А весна медлила.
Уже слышалось повсюду что-то неведомое, но явное, напоминавшее о возрождении. Дольше и дольше задерживалось солнце на углубившемся небе. Изголодавшиеся странники-грачи недоумело ковыляли по снежной пустыне, разыскивая жирные проталины. Но тепла не было, -- и только на гребнях сугробов, ближе к солнцу, появилось кое-где хрупкое ледяное кружево.
-- Скоро весна! -- думали каждый в своем городе студент и Женя и, в минуту воспоминаний, перечитывали полученные за зиму письма. И опять оживал тихий пруд, и белели водяные лилии.
И вот, как раз к тому времени, когда хромоногий сторож подбирал в дровяном сарайчике последние, примерзшие к полу поленья, -- набежало тепло. Набежало бурно и буйно, охватило пламенем мертвое царство, -- и заледеневшие сугробы прозрачно заалели на зорях, как расплавленное железо. Закрутились, зашумели ручьи; по водосточным трубам усадьбы журчало, как после июльского ливня. Пруд избороздился угловатыми трещинами, изломавшими вздувшийся, потемневший лед, С жадной торопливостью пробивались сквозь последний снег на пригорках желтые анемоны.
Сторож сбросил полушубок, ходил в ситцевой, с линялой спиной, рубахе. Сделав ладонь козырьком, подолгу смотрел на пруд, потом поворачивался к усадьбе, вздыхал и чесал затылок.
Питавший пруд ручеек, в летнее время незаметно, терявшийся в камышах, сделался теперь пенистой, мутной рекой, -- и широко открытого горла шлюза не хватало, чтобы выпустить эту реку из плена плотины в овраг. Пруд вздымался все выше, волновался, злобно шумел. Волны перекатывались через край обложенной плитняком старой насыпи, проникали в каждую щелку и кротовую норку, подмывали и уносили землю, насыпанную когда-то каторжным рабьим трудом. И в один из самых теплых дней, к вечеру, старую плотину прорвало.
Сначала обвалилась с барабанным грохотом большая груда земли и камня. Мутный водопад ринулся в пустоту, захватил, размыл, обратив в щебень и грязь все, что еще оставалось от насыпи, стеной пошел по оврагу, разбежался по камням, по суходолам, по пашням, подхватил и унес мужицкие стога и изгороди, -- а на другой день неторопливо журчал уже по самому дну, самодовольный, но скромный, как истинный победитель.
Пруд ушел.
Студент приехал в усадьбу, когда отцветали вишни. Отсюда, со стороны дороги, все казалось милым и неизменным вокруг старого дома. Теснились невесты-деревья к самому крыльцу, истоптанному ножками Жени. Студент, оставив чемодан в экипаже, потихоньку пошел к цветнику. Никого не встретил по дороге. Только старая дворняжка узнала знакомого и, ласкаясь, лизала руки.
Обошел угол дома, вышел к цветнику и остановился. Провел рукой по глазам, -- отогнать дремоту. Но, должно быть, не дремота -- а правда. Над глубокой котловиной, затянутой черной, лоснящейся грязью, наклонилась, как параличная старуха, полуразрушенная беседка. И тяжелая вонь разложения ударила в нос вместо ласки цветов, еще не распустившихся на свежих клумбах.