Страница 22 из 25
В интересующем нас случае все эти пьянчужки вступают уже после своих собратьев из пяти первых звеньев. Поль-Эмиль победоносно прошел испытание прогорклым маслом, плесневелым сыром и растекся темным ликером, на который мы не осмеливались смотреть. Но вообразим, что случай — бывает и такое — выведет пьяниц к виртуозу еще до его полного разжижения: они набросятся на эту винодельню так же рьяно. И посмертный нектар — будь он кислым, газированным и осадочным (как молодые вина), чуть настоявшимся, но не выдержанным или уже выдержанным с ароматом засахаренных фруктов (как зрелые вина), сухим, полусладким, сладким либо результатом благородной гнили (мне кажется, Поль-Эмиль вполне заслуживает этого марочного названая: эдакий сотерн для клещей) — осчастливит всех этих ненасытных гурманов и чревоугодников.
Вообразим, повторю я, что они учуяли добычу до предшествующих звеньев: они так хорошо высушили бы тело Поля-Эмиля, что ткани не успели бы сгнить. Все органы были бы обезвожены, тело превратилось бы в мумию. Поль-Эмиль окрасился бы в коричневые цвета с оранжевым оттенком, но оставался бы узнаваемый, поскольку внешние формы почти не изменились. Он выглядел бы как святой.
Это было бы досадно вдвойне. Прежде всего потому, что, похожий на себя, он сохранил бы все свое уродство. Клещи лишили бы его последнего шанса быть подобным другим. А еще потому, что, усохнув преждевременно, он прожил бы свою смерть так же, как закончил свою жизнь: без знакомств, без посещений. Одиночество и скука. Игра не стоила бы свеч.
К счастью, этого не произошло, и клещи прибыли своевременно. Ваше здоровье!
Он прекращает все. Возвращается домой.
Его прельщала другая жизнь, в которой были бы рестораны, возлюбленные, друзья. Но единственная жизнь, которая польстилась на него, оказалась жизнью один на один с инструментом, и так — до самой смерти.
Нет, так дело не пойдет. Он не согласен.
Дарёй пытается вразумить его. Если правильно раскрутить, эта история может поднять невероятный шум. Ты никогда еще так хорошо не играл, как в тот последний раз. Я удачно распространил слух, что ты был сам сражен этой непомерной красотой. Хоть ты и не хочешь сказать, что тебя выбило, но, думаю, моя ложь не так далека от истины. Поверь мне, Поль-Эмиль, тот катастрофический вечер — настоящее начало твоей карьеры.
Ты отменишь все. Больше никаких концертов, никаких дисков, ничего. Ты продашь все, выручишь что можешь. Кончено.
Дарёй замечает, что все это будет стоить им очень дорого, что страховщики не захотят ничего слышать. Луэ непоколебим. Глух, как Бетховен.
У тебя ничего не останется. Права на пластинки, да и то недолго, а потом — все.
У меня есть где жить. На жизнь мне нужно совсем ничего. Когда мои пластинки уценят, я продам рояль: так можно протянуть лет десять.
Кощунственные слова были произнесены самым спокойным тоном на свете.
Перед такой решимостью Дарёй бессилен: он покидает свое место и эти страницы. В свою очередь оставляет служение Искусству и ищет, куда бы устроиться начальником по подбору кадров.
Полю-Эмилю несложно организовать свою новую жизнь, которую трудно назвать жизнью. Полуфабрикаты для него дороговаты, он учится варить макароны. Выбирается в супермаркет раз в неделю. Он не любит телевидение; экран, купленный Жозефиной, остается черным. Он слушает радио, избегая станций, посвященных ученой музыке, так как боится услышать себя. Довольствуется новостными выпусками, хотя судьбы мира оставляют его глубоко равнодушным, а также передачами, задуманными для смеха и невежественной музыки.
Он не играет на рояле. В тот последний вечер он все высказал; своей игрой, а также захлопыванием крышки и уходом со сцены.
Он все больше времени проводит не в доме, а в сарае, пока погода позволяет.
Первые недели он по привычке еще приносит ноты, долго читает и перечитывает их. Ему приятно воображать, что можно было бы с ними сделать, но он никогда не подвергает их испытанию на клавишах. Так, пусть идеализированно, они обретают в его голове некую форму: он слышит их, и ему не так уж и важно, что они не звучат на «Плейеле», в пустом доме, для отсутствующих слушателей.
Но однажды стерильность такого отношения становится для него очевидной и пугает его. Теперь он приходит в сарай, чтобы ничего там не делать, слушать капли дождя по дранке, музыку вполне самодостаточную. Он покупает маленькую газовую плитку, приноравливается варить макароны в сарае и там же их есть. Эти детские радости смешны, но смеяться над ними некому.
Он гуляет по своему большому саду, подумывает даже выстроить второй сарайчик, который принадлежал бы только ему и был бы его собственным творением. В доме есть инструменты, молоток, пила, гвозди, но он не знает, с чего начать, все время колется и режется, у него ничего не выходит, он оставляет затею. Хотя все представлялось очень простым: были найдены четыре дерева, растущие довольно близко и образующие достаточно ровный четырехугольник, к стволам которых следовало лишь прибить доски. То, что получилось бы у любого в меру ловкого ребенка, ему оказалось не по силам. Его пальцы годились только для одного.
Поль-Эмиль живет в доме, только когда становится очень холодно или дует шквальный ветер. Все больше времени он проводит в сарае, там же и спит. Настоящие обитатели дома — рояль, которому уже нечего сказать, и два слоняющихся призрака, с которыми Поль-Эмиль надеется больше никогда не иметь никаких сношений.
Однажды утром из городка до него доносятся звуки шальной музыки и какие-то объявления. усиленные громкоговорителями. Любопытство и благодать последних дней ласковою лета заставляют его выйти. Он совершенно не представляет себе, что такое распродажа домашних вещей, а тут такая возможность узнать.
Возвращается он не с пустыми руками: приносит нечто чудесное и нечто несуразное. Чудесное — это книга «Птицы в нашем саду». Несуразное — электропианола, из которой — он сразу же это понял — не удастся извлечь ни одного звука: продавец сказал простофиле, что аппарат почти в рабочем состоянии, если только чуть подправить...
Так или иначе, в сарае все равно нет электричества.
Книге Поль-Эмиль обязан своими последними радостями, немой клавиатуре — свершением своей музыкальной жизни.
День за днем, часы, проведенные в саду, озаряются новым знанием: он выучивает названия встречающихся ему птиц. И удивляется, как мог играть такие сложные отрывки, не зная ни длиннохвостой синицы, ни большого нестрого дятла, ни королька.
Он сидит подолгу, неподвижно, как пень, и птицы не боятся его. Он осмеливается с ними говорить. Его дни переполнены.
А когда темнеет или погода не располагает к орнитологии, он остается в своем сарае с беззвучными клавишами.
Он импровизирует. Чужую музыку он уже изучил и больше никому не будет играть. Теперь этой немой клавиатуре он вверяет — «вверять» — это правильное слово, поскольку клавиатура нема, — свою собственную музыку. Любопытствующие, шпионящие, можете подслушивать у моего сарая: вы услышите лишь тук-тук-тук.
Нам ничего не стоит предположить, что эти эфемерные и, более того, неслышимые произведения Луэ — самое лучшее из того, что он когда-либо создал. Что из горнила несравненного исполнительства, где переплавлялись все музыкальные жанры и периоды, отлился несравнимый металл мелодий, которые, сохраняя свою неподражаемую особенность, навевали воспоминания обо всех стилях. Это всего лишь слова, и они достались нам по дешевке. С большей вероятностью мы бы сказали, что эта музыка существовала лишь в безумном сознании несчастного человека, неспособною к жизни; если бы мы услышали ее, она показалась бы нам музыкальный эквивалентом неведомого шедевра Бальзака, эдаким нагромождением бесформенных строчек, какофонией, хаосом.
Зима наконец-то торжествует над нерешительной осенью. Светает с трудом. Идет дождь, по утрам морозно. Непонятно, куда делись птицы; Полю-Эмилю слишком холодно, чтобы их выслеживать, да и им слишком зябко, чтобы сидеть рядом с ним; затвердевшая земля не поддается клювам. Пианисту наконец со всей тщетностью явлена пустота его импровизаций. Отныне он и сам слышит лишь тук-тук-тук немой клавиатуры. Музыка его оставляет. Или увольняет.