Страница 41 из 52
— Нет, — сказала Лика. — Нет. Все нет.
Повернулась и, ничего не видя и ничего не желая видеть, пошла прочь от дома, от Пети, от многоголосой тишины леса, от зыбких настроений, от своего хорошего и своего плохого, — прочь, скорее и дальше, в сторону асфальтированной дороги.
Садчиков вдруг уволился с работы и вообще уехал, и никто не знал куда. Ийка начала было доказывать, что дело тут не так просто, как кажется, но Лика взглянула на нее никакими глазами, и Ийка умолкла.
Желанную однокомнатную квартиру Лика получила, а Ийка помогла достать два ковра — на одну стену и часть пола.
Через некоторое время к Лике наведался муж, принес хрустальную вазу из прежнего общего хозяйства и цветы — три белые, экзотически равнодушные каллы.
Цветы эти Лика терпеть не могла, причина была давняя и располагалась между окончанием школы и поступлением в институт. Познакомилась тогда на литературном вечере с человеком, красиво обо всем говорившим и писавшим печальные стихи под псевдонимом Туманов. Месяц встречались и перезванивались, он говорил, что это навсегда, и наконец, пригласил посмотреть свое убогое жилище поэта. Жилище было двухкомнатное и гарнитурное, а на столе в хрустальной вазе — подороже, чем эта, которая из бывшего общего хозяйства, — стояли белые каллы. Поэт пошел приготовить кофе по-турецки, юная Лика благоговейно потянулась понюхать цветы и заметила брошенное на стол свидетельство о браке, из которого тут же узнала, что хозяин квартиры посетил загс три дня назад, и кроме того догадалась, что коварные каллы — из свадебного букета.
Лика налила воды в принесенную мужем вазу, сунула в нее толстые ноги цветов и, поскольку полированного стола еще не было, поставила вазу на пол. Получилось вовсе недурно. Муж смотрел робко. Лика сказала, что приготовит кофе по-турецки.
По-видимому, кофе мужу понравился, он стал приходить каждый вечер, помолодел и подтянулся, приобретя классические стати счастливого жениха, и Лика подумала, что он не так несносен, как казался раньше.
Еще через две недели прошел слух, что Садчиков умер. Ийка осторожно ей об этом сообщила, но Лика отмахнулась.
— Ты не веришь потому, что боишься, — недобро сказала Ийка.
— Чего же я, по-твоему, боюсь? — спросила Лика.
— Что это правда, — сказала Ийка.
Лика пожала плечами:
— Меня это не касается.
— Врешь! — закричала Ийка, и глаза ее заполыхали, как у кошки. — Я не хочу верить, что по этому человеку некому плакать!
— Не думаю, что некому, — сказала Лика. — У него две жены и два сына.
— Какое это имеет значение? Ты должна любить его!
Странно отозвалось в Лике это слово — любить, будто в ней, в самом дальнем далеке, в самых темных глубинах слабо мерцал крохотный, ничего не освещающий огонь, и не огонь даже, а тление, как в золе прогоревшего костра, а теперь слово это, произнесенное напористым Ийкиным голосом, придавало немощный полусвет, который давно ждал подобного случая, — он распластался и загинул, и везде внутри стало одномерно, безлично и навсегда.
Ийкин голос не отставал, все силился прорваться в глухие потемки, все повторял, будто бил в барабан:
— Ты должна любить! Ты должна!
— Да? — спросила она как бы издали, на самом пределе, на излете смысла и слов. — А почему?
— Потому что мы живем, чтобы любить! — кричала Ийка, будто ее резали по живому. — Если мы перестанем любить, то скоро перестанем жить!
Из ее темноты ничто не отозвалось этому крику, и она сказала:
— Пусть…
А сумасшедшая Ийка крикнула:
— Уйди из моего дома!..
Впрочем, Ийка кричала напрасно. Через несколько дней пришла открытка с видом на таежную речку. Садчиков слал всем привет и звал в гости. Приглашение всем понравилось, стали говорить, что можно было бы съездить — на будущий год или еще когда.
Ийка мельком взглянула на Лику. Лика молчала.
После работы Ийка занесла в рентгеновский кабинет чью-то историю болезни. Лика вежливо поблагодарила. Домой отправились вместе.
Когда молчаливо отшагали второй квартал, Ийка проговорила:
— Ты понимаешь, что он зовет тебя?
— Кто? — равнодушно удивилась Лика. Ийка возмущенно остановилась, а Лика усмехнулась: — А, этот…
Тут Ийку затрясло, хоть подключай динамо. Так она стояла, тряслась и смотрела Лике в лицо. А когда увидела, что никакого лица нет, то трястись перестала, а просто пошла в какую-то другую сторону.
Вечером в гостях у Лики был муж. Муж принес каллы, а Лика напоила его кофе по-турецки.
РАССКАЗЫ
СТАРАЯ
Она лежала без сна, не двигаясь, терпеливо дожидаясь утра. В густом воздухе мазанки с запахом увядшей травы, земляного пола и вареного в очистках картофеля висело сонное дыхание большой семьи. Изредка дворной пес, вздрагивая во сне, брякал тяжелой цепью. Старая не замечала этих привычных звуков, для нее дом был полон тишиной и ночью. За его стенами тоже были тишина и ночь.
Она лежала и ждала, когда можно будет встать и приняться за те повседневные дела, которые заканчиваются с каждым днем и с необходимостью возобновляются каждое утро.
Темнота в маленьком окне не стала бледнее, но давняя привычка сказала ей, что утро началось. Она поднялась. В ту же минуту осипшими голосами закричали два петуха. Привычным движением она нащупала подойник и неслышно вышла из дома. Корова позвала ее коротким мычанием.
— Иду, матушка, иду… — И, затянув потуже узел головного платка под подбородком, отворила хлев.
Корова ткнулась теплыми губами ей в щеку, ухватила за платок.
— Балуй! — нестрого и привычно сказала она, как говорила каждое утро.
Тонко зазвенели первые струи молока о дно ведра. Корова медленно выдавила из себя жвачку и медленно задвигала челюстями. Порой она останавливалась, не дожевав, и забывала проглотить. Корова была немолода и о чем-то думала.
Выйдя из хлева, старая взглянула на низкое, еще неразгулявшееся небо и что-то пошептала. Может, при начале дня ее губы заученно произносили молитву, а может, она и забыла, что это было когда-то молитвой, губы шевелились без звука и слов, и не возникало никакой мысли.
Она подошла к соседней двери и выпустила гусей. Последней в темноте дверного проема показалась большая белая гусыня. Гусыня пригнула к земле голову и что-то сказала.
— Неужто? — всполошилась старая и скрылась в сарае.
Там еще продолжались густые сумерки, предметы едва обозначались, но она знала этот сарай весь свой век, ей не нужно было видеть, чтобы найти там что-то. Она пошарила корявой рукой по соломе и натолкнулась на теплое тельце гусенка.
— Занемог, сердешный?
Гусенок попытался встать и не смог. Она взяла его и вынесла из сарая и, подстелив свой фартук, положила в сторонке так, чтобы солнце, взойдя, сразу стало его лечить и греть.
Гусыня, пригнув голову к самому подолу старухиной юбки, снова что-то сказала.
— Ничего, ничего. Живехонек будет, ничего…
Гусыня успокоилась и, подняв голову, степенно зашагала к ожидавшему ее стаду.
Быстро светало.
Росистое утро было прохладным, но босые ноги привычно проложили по траве две темных дорожки к колодцу. В доме просыпались, выходили на улицу и лили на руки и лицо студеную воду. Пес встряхивался, гремел цепью, приседал на передние лапы и взлаивал, приветствуя многих своих хозяев. Из трубы по скату крыши пополз дым. Вдали затрещала колотушка пастуха. Хозяйки выгоняли на дорогу скот и издали переговаривались. Из-за холма медленно поднималось солнце.
Старая поела отдельно, приткнувшись к краешку кухонного стола. Так повелось давно. Ни ее сын со своей семьей, ни она сама не считали возможным звать ее за общий стол. И не всегда ей наливали из общего чугуна, и она доедала то, что оставалось после всех. Она не обижалась и не роптала, она находила это естественным. Она не испытывала голода и принимала пищу больше по привычке, чем из желания есть.