Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 15



— В другой раз при подобных обстоятельствах звоните, пожалуйста, в вытрезвитель, — сказал я с убийственной вежливостью.

Я ненавижу пьяных. Мой сосед, будучи навеселе, ударил по голове пятилетнего сына. Мальчик стал глухонемым.

Мы повернули обратно.

Солнце уже скрылось за круглой горой, и город, как в темную воду, погрузился в сумерки. В небе зеленовато переливается единственная звезда, и такая же звезда внизу, в таинственной глубине длинного озера, своенравно раскинувшегося посреди города. Звезда в озере мигает и кажется странным, недоумевающим глазом. Набережная полна гуляющих, некоторые стоят и смотрят на зеленую звезду. Я немного завидую им: у меня впереди целая ночь дежурства.

Два часа прошли спокойно. Я играл в шахматы с доктором Галичем. Он постоянно проигрывает и после каждой партии ходит мрачный, как морговский сторож Аким. Я отдал ему лишнюю пешку, и у Галича засветилась детская радость в глазах. Тут затрещал телефон, наша Люсенька приняла вызов. Мы с Ахматом выехали в темноту.

Небо было темно-синим, а горы черными, и по черному — мерцающие золотые россыпи, — уральская шкатулка с драгоценностями, мой город.

Мы приехали по адресу. У женщины сердечный приступ. Я сделал укол и все необходимое. Больная открыла глаза и проговорила:

— Спасибо, доктор…

Эти слова всегда волнуют меня до глубины души. Во мне возникает чувство, что люди не по делам моим щедрой мерой награждают меня, и я в бесконечном долгу перед ними.

Мать женщины, круглая старушка в широкой юбке почти до пола, догнала меня у дверей и протянула две банки с вареньем. Банки необыкновенные, круглобокие, похожи на старушку. Старушка все протягивала мне их и ласково спрашивала:

— Может, грибков еще? Маринованных? Груздочки такие славные получились…

— Нет, нет, мать. Не нужно.

— Да что ты, милый! Варенье-то возьми! От чистого сердца ведь я!

— Спасибо, мать. Только не возьму. Нельзя.

Старушка обиделась до слез.

И так бывает.

Потом снова были вызовы, и снова мне говорили спасибо, и снова что-то вспыхивало во мне, и хотелось сделать для людей больше, чем я делал.

Потом, далеко за полночь, меня вызвали к старой женщине. Я был удивлен, узнав, что женщина живет одна: она не могла двигаться, она нуждалась в постоянном уходе. Присматривают за ней соседки.

— А детей у вас нет? — спросил я.

Женщина глубоко вздохнула и промолчала. Ответила соседка:

— Есть! И сын есть, и дочь есть! И живут чуть ли не под боком! И уже год как не заглядывают к матери. Перечисляют денежки на алименты — и скажи спасибо…

Мать не смотрела на меня, но я заметил, что глаза ее полны слез.

Ее бы детям хоть на минуту испытать то, что чувствует она! И откуда в нас эта черствость? Почему соседка, чужой человек, оказывается лучше сына и дочери?

И придется мне завтра писать на работу к этим людям, через начальство, а может, через газету добираться до их уснувшей совести. Горько встречать такое, и горечь эта так сильна, что забываешь о тех людях, совесть которых будить не нужно, которые лаской сердца своего утишают чужое горе. Мне ли не знать, с какой готовностью идут на помощь, мне ли не знать, что сила человека в других людях! А вот забываешь же, и становится тебе трудно.

А тут еще произошел нелепый случай. На очередном вызове меня не пустили в квартиру больного. Соседи, извиняясь, объяснили:

— Сектанты они, науку не признают! Марья, сама-то, прибежала к нам: дочь, говорит, в жару, совсем при смерти. А Демьян, сам-то, дверь на замок: не пущу, говорит, никаких докторов, от дьявола они!..

Мы стучались, уговаривали — за дверью молчали. После нелепости этой мне и впрямь стало тошно.



Я пошел к машине. Дверца была открыта. При неясном свете занимающейся зари Ахмат дочитывал толстое руководство по внутренним болезням. Мы поехали. Разгоралась заря — алая, безоблачная, чистая, и по ней плыли силуэты высоких труб и заводских корпусов, темные прямоугольники домов, волнистые горные цепи. Дорога сделала петлю, и картина повторилась: горы, дома и трубы — четкий рисунок города на алом полотнище зари, грандиозная картина великого художника. И я невольно подумал, что больные и несчастливые такого города построить не могут, и обрадовался, что в этой картине, дышавшей разумной и мощной красотой, нет места моим ночным теням. Такова высшая правда — мелочи умирают в громадном. И еще я понял: мне было трудно, и город подставил мне свое плечо. Город был другом.

Мы спустились вниз, к озеру. На его матовой глади чернели сонно-неподвижные лодки рыбаков. До лодок больше километра, но я вижу полоски удочек и мгновенный серебристый блеск выдернутой из воды рыбы.

Я ищу на сиденье папиросы, но под руку попадается толстый том «Руководства по внутренним болезням». Я беру книгу. У Ахмата делается непроницаемое лицо. Кажется, он ждет очередной остроты по поводу своей необычной для шофера склонности к медицинским трудам. А я, не раз видевший в его руках толстые книги, впервые догадываюсь о его мечте.

— Ахмат, — говорю я, — почему же ты не идешь в медицинский?

Ахмат долго смотрит на озеро.

— Поймал! — удовлетворенно хвалит он далекого рыбака и только после этого отвечает на вопрос: — Сестренка у меня, Изинга. Родителей нету, умер. Изинга школу кончает. Кончит — вместе пойдем, вместе врач будем…

Ахмат открыто улыбается мне.

Озеро остается позади. Обогнув гору, по которой карабкаются старик и мальчишка с плоскими корзинами — за грибами! — мы выезжаем на центральную улицу. Она многолюдна — идут рабочие. Рабочие не умещаются на тротуарах и пестрой рекой текут по проезжей части улицы. Они расступаются перед нами и смыкаются сзади, и их так много, так радостно много, что наша машина, мчавшая нас ночью от одного несчастья к другому, кажется мне теперь не больше щепки в половодье.

СКОЛЬКО СТОИТ ПЕСНЯ

Мать металась на постели, шептала, не открывая глаз:

— Сыночек, Василек… Как же ты будешь без меня?

Василь ходил по комнате, баюкал сестренку. Сестренке всего несколько дней, у нее туманные глаза и личико древней лесной старушки из сказок матери.

— Василек, — шептала мать, — умру я… Ты не пугайся меня мертвой-то, слышишь, Василек?

— Слышу, — хрипло ответил Василь. У него вдруг пересохло в горле.

Мать медленно выпрямилась под одеялом. Руки успокоились на груди.

— Не бойся, сынок, — сказала она. И больше не говорила и не двигалась.

А сестричка все плакала на руках, плакала громко, потом тише, а потом и совсем перестала плакать. И кругом была ночь, и были гитлеровцы, а Василю было десять лет.

Днем соседи похоронили вместе и мать, и синеглазую сестренку. Тетка Даша звала Василя к себе, но он только помотал головой. Прибегали мальчишки, товарищи и, войдя в дом, притихали, посапывали от неумения утешить. Петька Чебуков подарил биту, которая раньше очень нравилась Василю. За окнами, невдалеке, слышались выстрелы — кого-то расстреливали эсэсовцы.

Поплелись одинокие дни, длинные, как осенний дождь. Василь ложился спать засветло, потому что ложиться в темноте было страшно. И вот раз, когда на улице тихо тлели сумерки, раздался осторожный стук в окно. Василь спрыгнул с кровати, подкрался к окну, посмотрел сбоку: прижимаясь к стене дома, стоял парень в разорванной рубахе. Парень оглядывался и настойчиво, хотя и тихо, постукивал по стеклу.

— Хозяева, — вполголоса говорил парень, — откройте окошко, черти полосатые… Ей-богу, я не жулик!

— А кто же? — строго, но тоже вполголоса спросил Василь.

— Браток, — обрадовался парень, — открой окошечко, враз все объясню…

Парень легко перемахнул через подоконник, прислушался к чему-то и подмигнул Василю.

— Ну? — сдвинул брови Василь. — Ты кто?

— Я-то? А я — Степан.

— А-а… — протянул Василь. И предложил: — Картошки вареной хошь?