Страница 7 из 52
— Как?
— Не называй ее девицей.
Мать жестко усмехнулась. Лицо ее выразило непреклонность.
— Кто же она, по-твоему, как не девица? — произнесла она.
— Девушка! Очень хорошая девушка, ясно?
— Ясно, — тяжело вздохнула мать, — ясно, что ты такой же дурак, как и я. Мы оба полные идиоты.
Ее слова больно задели его. В глубине души он чувствовал: она права, говоря ему, что Иоланта не для него. «А для кого?! — подавлял Коля ревнивый крик. — Для кого?» Да, он знал, Лана кокетка, временами бывает жестока, но тем не менее никто не мог чувствовать ее, как он, понимать ее, даже она сама, такая беззащитная, зависимая от каждого враждебного взгляда, ранимая.
Коля во всем ей уступал, во всем ее слушался, но он знал, что, несмотря на всю беззаветность его чувства к ней, Лана нуждается в нем еще больше, еще нетерпеливее, потому что она не научилась обретать опору в самой себе, в отличие от него. Он был предан ей безоговорочно, но не раб ей, нет, и она это знала, она это ценила, хотя, будь он несколько иным, между ними была бы возможна иного рода близость, в которой он, конечно, испытывал необходимость, но это во-вторых. Во-первых же — нужна была она сама, ее ум, ее сердце. Будь Коля иным, все было бы проще, но мать... Но мать слишком глубоко жила в нем, иного способа жизни, чем тот, который утверждала она собою, он не знал. Ее глубокий, истовый мир, полный тоски по настоящим чувствам и прямым поступкам, никак пока не соприкасался с уютным мирком Иоланты. Материны главные слова — честь, совесть, принципиальность — наверняка звучали в Ланиной семье, но только в тех случаях, когда сестры готовили уроки вслух. Комнату с диваном, на котором, поджав под себя ноги, сидела Иоланта и считала петли, отделяла анфилада комнат и миров от той атмосферы сквозняка и горестных раздумий над жизнью, в которых пребывал Коля с его непримиримой матерью. Но Лану не за что было винить: прелесть ее была очевидна, следовательно мир, с которым она жила, был исполнен своей справедливости и притягивал Колю.
— Что ты можешь ей дать? — продолжала мать. — Она привыкла к другому существованию. Твои книги? Нужны они ей! Ты посмотри, куда она летом отдыхать ездит. Мы с тобой хоть раз были в Болгарии? И не будем, смею тебя уверить!
То, что мать так мрачно смотрела на его будущее, вызывало в нем тоскливое сопротивление.
— И мы не умеем хапать! — садилась на своего любимого конька обличения мать, не слушая его вялых возражений. — Я бы могла брать с людей вдвое больше за свою работу, но не могу, не умею, иначе воспитана.
Коля пытался вступиться за Лану, хотя соглашался, что мать иногда говорит о ней справедливые вещи, но это только половина правды...
...Как-то, придя домой, он открыл дверь своим ключом и, пока возился в прихожей, услышал, как мать разговаривала с Зиминым.
— Мне страшно за его будущее, он такой у меня доверчивый и ранимый мальчик... (Коля замер, удивленный. Таким голосом она никогда не разговаривала с ним.) С тех пор как умер отец, он очень изменился, стал скрытным, замкнутым. Тайком от меня ходит на кладбище. И я ничем не могу ему помочь... У меня сердце разрывается, глядя на него! А тут еще твоя дочь, которая просто измучила его, я же вижу, он по уши увяз в своем безнадежном чувстве...
— Но почему безнадежном? Мне кажется, и Лана к нему неравнодушна...
— Он остался без мужской поддержки, — не слушая его, продолжала мать. — Будь жив отец...
Коля сел в прихожей на ящик с обувью и закрыл лицо руками. Так уж получилось, что после смерти отца Людмила Васильевна и Коля переживали эту беду порознь, скрывая свои чувства друг от друга. Углубившись в свое одиночество, Коля не думал, не замечал, что мать живет на пределе своих сил. Согласно ее воле на могиле отца установили большой гранитный валун с закрепленной на нем фотокарточкой под плексигласом. Фотография была сделана незадолго до его гибели, летом на отдыхе, на берегу реки Усы возле корявой сосны; при желании эту сосну можно было увидеть и сейчас, с ней ничего не случилось, как и с рекой, мирно текущей в своих песчаных, заросших кувшинками берегах. Этот могильный камень придавил их обоих с такой силой, что нужны были тысячи сильных рук, чтобы вытащить и его, и мать. Но большие, уверенные в себе взрослые люди словно отступились от них, они делали вокруг осиротевшей семьи какую-то неглавную работу: собирали деньги, приходили на поминки, старались что-то починить в их доме, но никто не мог найти слова, чтобы хоть немного облегчить эту тяжесть, — наверное, потому, что слов таких не было. Друзья отца, сильные, находчивые, упорные люди, вдруг сделались неуклюжими и неповоротливыми со своим участием и похлопыванием по плечу, уклончивые общие фразы были единственным ответом на Колины разговоры об отце, а ему было необходимо говорить о нем, точно этим он пытался удержать недолгую людскую память и заглушить свою боль. Но жизнь для людей продолжалась, как будто ничего не произошло. Заговаривая об отце с близко знавшими его, Коля словно натыкался на глухую стену. Это горе было не соизмеримо ни с чем, и исцелить его было нельзя. Ночью Коля, закрывшись с головой одеялом, обливался слезами, а утром они с матерью отводили друг от друга глаза, точно каждый боялся увидеть в другом отражение постигшей их беды. Прежде все были свои, весь дом, вся улица и город, теперь стали посторонними, обходили их дом стороной, и все же заходили, приносили продукты, чинили на кухне кран, и опять проходили мимо, потрясенные своей беспомощностью. Словно кто-то подучил людей, что в таких случаях надо вести себя именно так, не иначе, что, когда Коля бросается к ним с воспоминаниями, надо учтиво отстраняться: да, да, но что ж теперь делать, его не вернешь, а вам жить надо... Этими жестокими в своей справедливости фразами, которые столетиями, как морской волной гальку, обкатывала людская беда, они пытались отделаться от него. «Да» и «нет» не говорите, черный с белым не берите... Коля метался между этими почужевшими, непроницаемыми людьми, точно чего-то ждал от них, но они отворачивались, и он поверил в то, что всю огромную память об отце теперь нести ему одному. Это же думала Людмила Васильевна, но мысль о Коле, как живой побег, вырастала из-под могильного камня, мысль о сыне, о жизни. Людмила Васильевна оборвала дверной звонок, потому что заметила, как Коля вздрагивает и бледнеет, когда звонят в дверь, теперь все к ним стучались. Она собрала все отцовские вещи и спрятала их на антресоли, но все время что-то находилось, что напоминало о нем, — его авторучка, окурок в спичечном коробке в дальнем ящике письменного стола, шахматы...
Первое время Коле снился один и тот же сон: они с отцом сидят в сквере на траве над шахматной доской. Осень, с деревьев летят желтые листья. Коля смотрит не на доску, а на лицо отца, точно по нему пытается прочесть какую-то большую, к шахматам не относящуюся мысль, но на лице отца написано неведенье и только одна будничная забота — разменять ферзя или еще не стоит? Падают листья, отрываются с веток с хрустальным звоном, летят, устилают вокруг них траву. Коля чувствует: ему сейчас надо о чем-то предупредить отца, о чем? Ах да: «Папа, готовится твоя гибель, никуда с этого места не уходи, и она пройдет мимо». Но он не может открыть рот. Ужас в душе нарастает, но он не может сказать ни слова. Он должен сделать какой-то ход, чтобы отец понял. Вот упавшая сверху сосновая игла зацепилась за корону шахматного короля... Коля осторожно снимает ее — а сосна-то здесь откуда? Тут нет сосен! Это на берегу реки сосна! «Твой ход», — говорит отец и ложится на траву, раскинув руки. Коля смотрит на доску, ищет фигуру и просыпается... Он просыпается и на цыпочках идет к спальне матери, останавливается перед ее дверью в страхе — она-то как? Она — там? Ничего не слышно — ни дыхания, ни шелеста страниц журнала, который она листала перед сном, но из-под двери пробивается свет. Она не спит, что же она там делает? И он не может рывком открыть эту дверь, дверь словно приросла к полу, пустила в него мощные извилистые корни. И опять он просыпается, идет к ее спальне — там темно, молчание. Спит? Все на земле погрузилось в сон, кроме Коли — и еще одного, который где-то рядом, за воздушной дверью, в которую не пробиться, не достучаться. Он снова ложится в постель и думает: «Приди, покажись мне, ведь я знаю, ты где-то здесь, не может быть, чтобы даже ко мне ты не мог оттуда вырваться, на одну минуту, чтобы я мог еще раз увидеть тебя, ведь ты же любил меня, неужели то, что с тобой произошло, сильнее нашего кровного понимания, сильнее меня, живого?» Ответа нет, в окно смотрит туманная ночь, за ночью сквер, падают с кленов листья. Когда эти деревья были молоды, когда их жизнь только начиналась, отец был жив, ходил по земле, радовался, что весна. Что же делать со временем, которое уносит человека, отрывает его от дома, от родных, так любящих его, как одному преградить собою эту лавиной летящую на тебя реку, сметающую человеческую жизнь, города, государства? Как одному?