Страница 95 из 97
Итак, Мэтью Пилкингтон и его супруга были очень довольны. Действительно, еще несколько визитов – и муж получил рекомендательные письма, а супруге удалось присоединиться к кругу тех коршунов, что кружились начиная с 1736 года над слабеющим Свифтом. Оррери. Эмори, Диен Свифт, Марта Уайтвей – последние два родственники декана – первые в этом сонме лживых биографов, сомнительных мемуаристов, собиравших сплетни, рывшихся в бумагах, подсматривавших, подслушивавших, чтобы в недалеком будущем, когда умрет старик, спекулировать на своей «близости» к нему.
В недалеком будущем – в этом все были уверены. Ибо с половины 1736 года значительно ухудшилась хроническая болезнь Свифта, начавшаяся в возрасте приблизительно тридцати лет. Это была необычная болезнь, точный диагноз которой был поставлен лишь в конце девятнадцатого века; так называемая «меньерова болезнь», или лабиринтин, выражающаяся в мучительных головокружениях и длительных приступах глухоты.
Сначала приступы длились день, два, неделю. С начала тридцатых годов они становились все длительней и злее. И Свифт с ужасом стал замечать, что они имели своим последствием потерю памяти. Правда, она возвращалась потом, но урывками, клочками, и все большее количество событий, имен, лиц отходило в небытие, погружалось во мрак. Это было страшно: жизнь умирала как бы частицами. И тогда-то возникло у Свифта убеждение, что последние годы жизни проведет он пораженный слабоумием. И от этой угрозы пытался он отгородиться воздвигавшейся им стеной «пустяков». Не он ли сам отчеканил когда-то формулу: «Забавы – счастье тех, кто не умеет думать». Теперь нужно внести многозначительную поправку: «Тех, кто не хочет, кто боится думать…»
Учащающиеся приступы болезни каждый раз выключают Свифта из мира. Уже раньше Свифт избегал встречаться с людьми, он стыдился своей глухоты. Теперь же он настаивает на полном одиночестве. Каждый новый приступ – новый тяжелый камень в воздвигаемой им самим стене, отделяющей его от мира. В тюрьме болезнь построила для него другую, внутреннюю тюрьму.
Друзья… Где они? Умер Джон Гэй, умер благородный Арбетнот, умерли Питерборо и другие… Все реже становится переписка с больным Попом, с Болинброком, который не может оправиться от нанесенного ему удара, торжество Уолпола – крушение всех его планов…
Только Томас Шеридан и Патрик Дилэни в какой-то мере могут поддержать с ним беседу, и то в стиле этой формулы: «Да здравствуют пустяки». А остальные? Разве Свифт не видит, что они друзья-коршуны… вот прилетел и молодой, хорошенький коршуненок, миссис Пилкингтон, и озабоченно хлопает крылышками…
В 1736 году Свифт работает над большой сатирической поэмой «Клуб Легиона» – об ирландском парламенте. Этот орган, представляющий англо-ирландских лендлордов и чиновников, провел законы, ущемлявшие и без того скудные имущественные права низшего духовенства в Ирландии.
Повод для Свифта был совершенно достаточным: богатые ограбили бедняков. Бешеная ярость охватила его, ярость против ирландского лендлорда – «угнетателя духовенства, мучителя арендаторов, спекулянта общественным достоянием, наглого, безграмотного…». Двести строк сатиры – сгусток гнева: «Дьявол их бог – пусть же проклянет их сам дьявол!» – вот последние строки памфлета.
Но сатира осталась неоконченной: небывало сильный приступ головокружения охватил Свифта. Приступ этот имел особо тяжелые последствия. Свифт уже не мог оправиться, промежутки между новыми приступами становились все реже. В конце 1737 года Свифт пишет в письме: «…годы и болезнь разбили меня окончательно; я не могу ни читать, ни писать, я потерял память и утратил способность вести беседу».
И действительно, в оставшиеся годы он не написал ничего сколько-нибудь значительного, если не считать неоконченного «Наставления слугам» – наставления о том, как должны вести себя слуги в порядочном барском доме: как надлежит им воровать, какими методами обманывать хозяев, как лицемерить, как ненавидеть друг друга…
Но нужно чем-нибудь заполнить оставшиеся годы.
Круг одиночества сомкнулся. Обширный дом декана пуст.
Ухаживает за ним помимо домоправительницы его дальняя родственница, Марта Уайтвей, самый хищный из коршунов; она в сговоре с Оррери и другими, она сумела отвадить от дома Шеридана, Дилэни, она ведет деловую переписку с лондонскими издателями; ведь столько неопубликованных рукописей разбросано повсюду в доме.
Свифт все это видит, знает – но не все ли ему равно!
Он молчит. Обедает в одиночестве. Из дома он почти не выходит. Врач требует физических упражнений, и несколько часов в день, быстрой походкой, он поднимается и спускается по внутренним лестницам своего обширного, пустого дома… Но в дне столько часов, но ведь есть и ночи. Читать он не может или не хочет. И он пишет – лихорадочно, жадно, – пишет письма, по большей части Шеридану. Своеобразные письма!
В стихах и прозе – на изобретенном собственном наречии – англо-латинском: начало слова английское, окончание латинское, или наоборот… Содержание писем шуточно-заумное.
Значит, судьба сжалилась над Свифтом – он наконец впал в слабоумие? Отнюдь нет. Если не считать потери памяти, разум его так же силен, как раньше. Но только… только он не знает, как истощить его, как заставить его замолчать.
…Не все письма он посылает Шеридану – тот не успел бы все прочесть; значительную часть написанного он сжигает, рвет.
Проходят годы: 1737, 1738, 1739. Все так же, все то же. Изредка Свифт берется за книгу, изредка промолвит несколько слов. К концу этих годов уходит из его жизни и Шеридан: хлопотливой Марте как-то удалось поссорить Шеридана со стариком. Но разве старику не все равно? Он может и не посылать англо-латинских сочинений Шеридану, он может все сжигать…
Но еще бодрствует его разум, жив неукротимый дух. В начале мая 1740 года он редактирует окончательный текст своего завещания: единственное за всю жизнь сочинение, подписанное именем Джонатана Свифта. Сочинение достойно подписи, ибо оно завещает потомкам «суровое негодование». Свифт согласен отдать «пустякам» свой могучий интеллект, но не свое суровое негодование.
Наступает 26 июля 1740 года: слабой рукой набрасывает он последние свои строки, последнюю жалобу в своей жизни, и по своей откровенности это первая и единственная жалоба!
«Всю ночь я невыразимо страдал и сегодня ничего не слышу и охвачен болями. Я настолько отупел и потерял разум, что не могу объяснить, какие муки унижения переживает мой дух и тело. Все, что могу сказать, – я еще не в пытке агонии, но жду ее ежедневно и ежечасно… Я уверен, что дни мои сочтены, они должны быть недолги и жалки…»
А дальше – тишина.
Дни агонии были долги. Они длились пять лет.
Но и за эти годы Свифт не лишился разума и сознания.
С 1741 года Свифт почти совершенно перестал говорить. Он не утратил дар речи, его состояние нельзя назвать афазией, изредка он все же произносил отдельные слова, фразы, и не бессмысленные. Но полное отсутствие памяти и глухота привели, очевидно, к утере механической способности составлять слова. Однако сумасшествия, в его клинической форме, не было – легенда о сумасшествии была пущена впервые в клеветнических мемуарах Оррери. Правда, в августе 1742 года специально образованная комиссия нашла, что Свифт «не в состоянии заботиться о себе и своем имуществе, как лицо слабого ума и лишенное памяти», но нигде в выводах этой комиссии не говорится о сумасшествии.
Тяжело об этом и подумать, но, очевидно, Свифт до последних дней понимал, что с ним происходит. Тем мучительней была его пытка.
За последние годы он меньше двигался и потолстел. Лицо его округлилось, в глазах застыло детски-жалобное недоумение… Последняя его фраза относится к 1744 году. Она очень проста: «Какой я глупец…»
19 октября 1745 года шарканьем ног, шумом голосов, почтительно приглушенных, наполнился обширный и пустой дом Джонатана Свифта, декана собора св. Патрика. Тело семидесятивосьмилетнего старика лежало, прикрытое, в его кабинете, на широкой софе.