Страница 94 из 97
Так шли годы – как будто спокойные, наполненные разумной деятельностью, насыщенные внутренним удовлетворением. Знаменитый писатель, популярнейший в Ирландии, независимый человек – чего мог он желать больше? Как же возникает эта странно легкомысленная, нарочито циническая формула: «Да здравствуют пустяки!»?
«Вот уже семь месяцев прошло со времени появления моей книги, а я не только не вижу конца всевозможных злоупотреблений и пороков, по крайней мере, на этом маленьком острове, как я имел основание ожидать, но и не слыхал, чтоб моя книга привела хоть к одному факту, который соответствовал бы моим целям».
Этому выводу предшествуют такие строки:
«…мне приходится пожалеть о собственной большой оплошности, выразившейся в том, что я поддался просьбам и ложным доводам… и, вопреки собственному убеждению, согласился на издание моих путешествий. Благоволите вспомнить, сколько раз просил я, когда вы ссылались на интересы общественного блага, принять во внимание, что еху представляют породу животных, отнюдь не способную, к исправлению под влиянием наставлений и примеров. Так оно и вышло».
И в заключение:
«…что касается еху, то, очевидно, что даже в нашем отечестве они исчисляются тысячами и отличаются от своих диких братьев из Гуигнгнмии только тем, что обладают способностью к бессвязному лепету и не ходят голыми. Я писал не для их одобрения, а для их исправления… Я должен откровенно признаться, что после возвращения моего из последнего путешествия пороки, свойственные моей натуре еху, ожили во мне… Иначе я никогда не предпринял бы нелепой затеи реформировать породу еху в нашей стране. Но теперь я навсегда покончил с этими фантастическими планами».
Так пишет капитан Лемюэль Гулливер в письме «к своему родственнику Ричарду Симпсону». Письмо это предпослано фолкнеровскому изданию «Гулливера», опубликованному в 1735 году.
Но если признать, что затянувшийся опыт «совершенствования человеческого рода», начавшийся «Сказкой бочки», кончившийся «Гулливером», был неудачен; что еху не способны к «исправлению»; что «нелепа» была сама «затея»; что с «фантастическими планами» пора «навсегда покончить»; если видит старый декан, что «Бедлам» торжествует; что трагикомической была жизнь «нормального» человека в окружающем «ненормальном мире»; что тюрьмою духа окончились скитания Гулливера; что не за горами горький финал – смерть одинокого, больного путника в тюрьме – «дыре», – если все это так, то лишь одно осталось: быть мужественным и честным. И, отказавшись от каких бы то ни было иллюзий, признать все оставшееся пустяками…
Упрочившаяся слава, продолжавшаяся по инерции литературная деятельность, общественное уважение, сознание своей власти над приближенными, помощь нуждающимся и беднякам, подчеркивание своей независимости – это не больше чем пустяки, побрякушки на цепях заключенного. Но заключенный продолжает жить, даже двигаться по своей камере, побрякушки на цепях звенят – что ж, да здравствуют побрякушки, да здравствуют пустяки! Чтобы не плакать над своей жизнью, Свифт смеется над ней…
Глава 19
Свифт согласен умереть
Дальше – тишина.
Жизнь! Как без смерти уйти от тебя?
Мэтью Пилкингтон, скромный дублинский священник, был весьма доволен: наконец-то он приглашен на обед к самому декану Свифту… Правда, Мэтью понимал, что добился лестного приглашения не он, а миссис Пилкингтон, его молоденькая, умненькая и очень деловитая жена, – недаром она послала недавно декану ко дню его рождения вежливые и приятные стихи (боже, с каким трудом она сочиняла эти двенадцать немощных строчек!).
Но все-таки приглашение получено; теперь остается только понравиться декану. Конечно, не так это просто. Супруги предупреждены: декан Свифт – чудак, трудный, капризный, неприятный человек.
Но Мэтью полагается на свою жену. А она ведь уже добилась через доктора Дилэни чести быть представленной декану, и тот даже сказал ей несколько ласково-шутливых слов. Потом были написаны стихи, и вот супруги приглашены на торжественный воскресный обед.
«Это было все-таки очень трудно, – пишет миссис Пилкингтон, неглупая, хорошенькая женщина, помогающая карьере своего мужа, в письме подруге. – Правда, старик был все время в хорошем настроении, но приходилось все время думать, как бы не попасть впросак. На Мэтью, сама знаешь, положиться нельзя, и он чуть не напортил в самом начале обеда. Вдруг он говорит декану, что ему очень нравятся проповеди декана в соборе. Старик сразу помрачнел, я так и замерла. „Не знаю, о чем вы говорите, – произносит старик этим своим противным, высоким голосом и смотрит на бедного Мэтью взглядом ну прямо василиска, – я предпочитаю проповедовать вне собора, памфлеты – вот мои проповеди!“ Тут доктор Дилэни – он сидел рядом – толкнул меня, я, к счастью, догадалась и спрашиваю: „А о чем были эти памфлеты, мистер декан?“ Ну, лоб у него разгладился, и он отвечает: „О вудовском пенсе, вот это были хорошие проповеди“. Я уж было открыла рот, чтобы похвалить их, но он, к счастью, успел прервать меня: „Только не говорите, что вы их читали, ведь вы их не читали!“ А я ответила: „Нет, я только хотела сказать, что обязательно их прочту“. Он тогда улыбнулся, посмотрел на меня даже довольно ласково и говорит: „Признавайтесь, каковы ваши недостатки, миссис Пилкингтон“. Я сумела вовремя покраснеть, а тут вмешался Дилэни: „А почему у нее должны быть недостатки, мистер декан?“ – „Видите ли, – говорит старик, – когда я замечаю в человеке какие-либо достоинства, я уверен в наличии у него недостатков, иначе нет баланса“. Я, конечно, поклонилась и сказала, что это очень лестно для меня. Обед кончился – кстати, очень скупой обед, всего три блюда, – и он спрашивает, какой я хочу десерт. Я говорю: „Вашу беседу, сэр!“ Он сморщился и говорит очень тихо, даже жалобно: „Я спрашиваю: какой десерт?“ Тут я вспомнила вовремя, что он любит готовить кофе, и смело отвечаю: „Чашку кофе из ваших рук, сэр“. И он действительно сам поставил кофейник на огонь и стал рассказывать глупейшую историю, что когда он был молод и беден, то был слугой в кофейне и, подавая знатным посетителям кофе, прислушивался к их разговорам, и от этого у него на всю жизнь испортился характер. Я не удивилась – ведь я уже знала, что он любит рассказывать про себя всякие небылицы. А за обедом он рассказал Дилэни, как он в университете провалился на экзамене. И когда Дилэни вежливо сказал, что это, наверное, потому, что он не хотел учиться, старик вдруг отвечает: „Нет, я просто был идиотом!“ Да, с ним очень трудно… Ну, мы выпили кофе, оно было сварено отвратительно, потом он пригласил меня в свой кабинет. Дилэни и Мэтью ушли, и он сказал, чтоб Мэтью зашел вечером за мной, и он разрешит нам поужинать с ним. В кабинете он сказал, что теперь он будет меня мучить целых два часа. Но я не испугалась и ответила, что согласна на все. Кабинет у него очень большой, и все страшно аккуратно, на стене его большой портрет, а на письменном столе много всяких интересных вещичек. Он вынул из стола толстую рукопись – она называется „История Утрехтского мира“ – и заставил меня читать вслух. Но все время он останавливал меня и спрашивал, понимаю ли я, „потому что, – говорит он, – я хочу, чтоб это сочинение было понятно самому недалекому человеку, и если вы – то есть, значит, я – это поймете, тогда все в порядке“. Я, конечно, не обиделась. Но читала я всего около получаса, он, наверно, увидел, что мне очень скучно, но не рассердился. Потом он спросил, не хочу ли я помочь ему привести в порядок его письма. Я очень обрадовалась, я решила, что вошла в его доверие. Он вывалил на стол целую груду писем и просил разложить их по отдельным кучкам. Очень много писем было от знаменитого поэта Александра Попа. Я держала одно в руке, и мне ужасно захотелось прочесть его. Я не посмела попросить, но он угадал, взял письмо, просмотрел его, вернул мне и говорит: „Если это нужно для вашего счастья – можете прочесть“. Я было начала: „Помилуйте, сэр, я и не думала…“ – но он прервал меня и крикнул по-настоящему страшным голосом: „Зачем вы лжете? Я запрещаю вам лгать, читайте!“ Я прочла. Письмо было очень смешное: Поп рассказывает в нем об очень большом успехе, которое имело сочинение его друга Гэя – „Опера нищего“, и все-таки по письму видно, что Поп этому не очень рад. Я сказала о моем впечатлении декану; тогда он странно улыбнулся и говорит: „Вы хорошенькая женщина, правда (я вовремя успела покраснеть), и вот – у вас подруга, такая же хорошенькая женщина, – конечно, вам будет неприятно, если ее будут хвалить в вашем присутствии“. Потом он помолчал и прибавил: „Писатели в этом отношении гораздо хуже хорошеньких женщин“. Тогда я совсем осмелела и спросила: „А вы сами, сэр?“ И он так крикнул, что я задрожала: „Не говорите глупостей, ребенок, я не писатель!“ И он швырнул на стол письмо и задел широким рукавом лежавшие на столе прекрасные золотые часы, они чуть не упали – я их успела подхватить. Старик очень обрадовался, видя, что часы целы, и говорит: „Стекло обязательно разбилось бы, и починка стоила бы не меньше шиллинга“. Я и подумала: „Значит, это верно, что он очень скуп“. Тогда он позвал домоправительницу, миссис Брент, дал ей шиллинг и сказал, чтобы она отдала его „номеру пятому“. Я не поняла, в чем дело. Но потом, когда он отдыхал, я разговаривала с миссис Брент, ожидая ужина и Мэтью. Она мне рассказала, что, когда декан экономит на каких-нибудь своих расходах, он отдает сбереженную сумму своим беднякам, он даже часто, когда обедает один, пьет пиво вместо вина и тогда дает ей полтора шиллинга для бедняков. А все бедняки, главным образом старые женщины, занесены в специальную книгу, под номерами. Она показала мне эту книгу, и оказывается, они записаны там не только по номерам, но и по именам, то есть не по настоящим, а которые он сам выдумал. Это очень смешные имена, я запомнила такие: Кансерина, Стимфа-Нимфа, Пуллагоуна, Флоранелла, Стумпантеа… А у имени Кансерина, сбоку, рукой декана было написано: „Как и предполагалось, умерла от рака, пришлось быть похороненной без гроба“. Миссис Брент объяснила, что декан строго ей заявил, что помогает людям, только покуда они живы. Ты видишь, он, пожалуй, и не скуп; Брент сказала мне, что он тратит не меньше пятисот фунтов в год на бедняков, подумай только – пятьсот фунтов! Но все равно – это ужасный старик! Ну вот. За ужином ничего особенного не произошло, но только он внезапно говорит Мэтью – тот, бедняжка, даже поперхнулся: „Вы все-таки глупы, Пилкингтон, зачем вы женились на этой даме? Гораздо разумней было бы обзавестись лошадью – она стоила бы вам гораздо меньше и доставила бы гораздо больше полезного упражнения и удовольствия… Неужели вы предпочитаете женщину лошади?“ Мэтью сидел весь красный, даже вспотевший – декан говорил так строго, не улыбаясь. А я немедленно вспомнила четвертую часть „Гулливера“ и говорю ему спокойно: „Сэр, если бы здешние лошади были как в стране гуигнгнмов, но ведь они совсем другие“. Тут он улыбнулся и даже похлопал меня по спине. А когда мы уходили, он проводил нас по лестнице и, увидев, что идет дождь, всунул мне в руку шиллинг и сказал: „Это на кеб, вы не должны нести из-за меня расходов“. В общем, я очень довольна. Еще несколько свиданий, и я сумею попросить у него рекомендательные письма для Мэтью. Он обещал посетить нас, придется сделать в квартире основательную уборку, – он просто сумасшедший насчет чистоты. Он высокого роста и худой; руки у него маленькие, красивые, горячие, лицо сумрачное, а глаза странные – такие пронзительные, – и все-таки как будто он ничего не видит, что кругом…»