Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 61

Только нельзя так долго из пушек стрелять. Это тебе не пулеметы. Разобрались белые, что нас меньше, и давай обходить наш отряд с двух сторон. Тут и их орудия заговорили. Затрещали винтовки. Справа, слева, сзади разворотило снег взрывами… Один боец упал, застонал другой. А я зубы стиснул и палю, палю не разбирая куда.

Пулей с меня шапку сорвало. Затоптались наши на месте. И снова я увидел Ольгу Русакову. Она появилась внезапно из метели, вся облепленная снегом, в своей туго перепоясанной шинели, с маузером в руке: «Вперед, товарищи! За мной! Нам на помощь идут красные конники!..»

И такой звонкий, такой сильный и смелый был у нее голос, что бойцы кинулись за нею в атаку, смели белых, бесстрашно бросились на грозные пушки. И не выдержали такого натиска враги. Стали отступать к железной дороге. А там уже зарево разгоралось и гремел бой — это подошли к Волочаевке красные отряды.

Я бежал рядом с Ольгой. Кажется, она меня не узнала в этой страшной огненной кутерьме. И вдруг остановилась, словно наткнулась на какую-то невидимую стену. Маузер выронила, потом качнулась вперед, будто хотела его поднять, и упала в снег… И такой болью меня обожгло, словно не ей, а мне в грудь вонзилась белогвардейская пуля. Но злость во мне закипела такая, что рванулся я вперед, ничего вокруг не разбирая. Только штыком колю, бью прикладом по вражеским плечам, по головам, по чему попадет…

Два дня Красная Армия гнала врага на восток, к Хабаровску. На привалах, когда подтягивались обозы, наведывался я в полевой лазарет узнать, что с Ольгой Ивановной. Она была без сознания. Лежала в санитарной двуколке бледная, глаза широко открыты, будто бы видела она такие бесконечные дали, каких другим увидеть не дано. Как-то раз наклонился я, а она шепчет едва слышно: «Максим». Мне потом там же, в лазарете, объяснили, что Максимом ее сынишку зовут.

Ничего в ту пору о ней не знали: кто такая, откуда родом. Говорили, будто бы воевала она на колчаковском фронте, попала в плен, но отбили ее красные бойцы истерзанную, измученную, полуживую. Но толком никто ничего сказать не мог.

Хабаровск мы заняли 14 апреля. Один полк остался в городе для гарнизонной охраны да еще для того, чтобы добить попрятавшихся белогвардейских офицеров. Там же, в Хабаровске, остались и раненые. В здании бывшей гимназии устроили лазарет. Сиделке одной поручил я от имени всего нашего партизанского отряда хорошенько ухаживать за Ольгой Ивановной. Предупредил ее, что потом я вернусь в город и сам узнаю, выполнила ли она наш партизанский наказ. Даже фамилию и имя той сиделки записал: Корнеева Ксения Феоктистовна.

Дал я ей такой наказ, и пошла Красная Армия дальше, к Приморью, к Тихому океану, добивать белых. Писал я той сиделке после, но ответа не получил. Почта тогда работала плохо. Видно, уехала она куда-то из Хабаровска. Потом остался в Красной Армии на службе… Так с той поры в военном мундире и хожу, не снимая его.

Ты мне, Леша, пожалуйста, напиши, удастся ли вашим неутомимым следопытам — Жене и Сереже — о ней что-нибудь выяснить…»

Дальше Лешкин дядя спрашивал у племянника, как его дела, здоровы ли родители. Но это было уже неинтересно. Я только пробежал глазами по строчкам, а потом поднял голову и вскочил со скамейки.

— Чего же ты стоишь, Женька? — закричал я. — Идем скорее к ней!

— К кому? — изумился Вострецов.

— Да к Корнеевой, к бабушке Ксении!

Тут глаза у Женьки стали такие громадные, что я испугался, как бы они не выскочили.

— Что? — заорал он и схватил меня за руку.

Ну и память у Женьки! Неужели он не вспомнил имени и фамилии старушки, у которой мы еще в первые дни наших поисков так усердно подметали пол, подвешивали занавески, а он чинил электрическую плитку? Я так сразу понял, что это она и была той сиделкой в лазарете, о которой писал Лешкин дядя.

Я едва успел снять коньки, умоляя Женьку чуточку подождать. Я с сожалением окинул взглядом поле, где разгорались хоккейные страсти. Затем подумал, что узнаю после, чем же кончится игра. Впрочем, я верил, что наша школа выйдет победительницей…

Вот и Овражная улица. Вот и дом, где жила бабушка Ксения. Думал ли я в тот день, когда вешал на окна занавески, что придется побывать здесь еще раз!

Нам отворила сама бабушка Ксения, потому что ко многим бумажкам, висевшим на двери, прибавилась еще одна — с фамилией Корнеевы.

— А, помощники! — заулыбалась она, тотчас же узнав меня и Женьку. — Да Павлик-то только завтра из армии возвращается…

— А мы не к нему пришли, Ксения Феоктистовна, — выпалил Женька, немного отдышавшись. — Мы к вам пришли.





— Ну, какое же у вас ко мне дело? — насторожилась старушка.

— Бабушка Ксения, — взволнованно спросил Женька. — Вы в 1922 году в Хабаровске жили?

— Жила, милок, как же!

— А в лазарете работали?

— Работала. Да ведь как не работать? Там при японцах да при белых такое творилось, что и не описать! Убивали, грабили, дома жгли. Сколько хороших людей замучили!.. А как взяли Хабаровск красные, будто праздник какой наступил. Ну и пошла я в лазарет. Санитаркой стала, а по-тогдашнему — сиделкой. Какая-никакая, а все помощь. Да вы что это мне допрос-то устроили? — вдруг спохватилась она. — Откуда вам все об этом известно? Ведь почитай годков пятьдесят с лишком прошло…

— А у вас там, в лазарете, раненая одна лежала, — еще больше волнуясь, продолжал расспрашивать Женька. — Ольга Ивановна Русакова…

— И, милок! Там раненых столько было!.. Разве каждого упомнишь!

— А вы вспомните все-таки, вспомните! Ее сразу привезли в лазарет, в здание гимназии… А партизан один вашу фамилию записал. — Женька торопливо достал письмо Лешкиного дяди. — Вот. Он сам нам письмо прислал.

— Ну-ка, ну-ка, посмотрю, что за письмо такое!

Ксения Феоктистовна отставила письмо дяди Бори далеко от глаз, а потом покачала головой.

— Ничего без очков не вижу. Да что же это мы в прихожей стоим? Пойдемте в комнату мою, там все и разберу, какой такой дядя…

В комнате бабушки Ксении мы все разделись. Она достала очки и начала читать, медленно шевеля губами. Мы нетерпеливо ждали, не сводя с нее глаз.

— Ой, как же! — вскрикнула старушка. — Помню, помню! Максимку еще поминала. Жалобно так звала его: «Максимушка, не холодно тебе? Дай я тебя укрою…» А бывало, мечется в жару, щеки впалые так и пылают, да как зачнет кричать: «Огонь!.. Огонь!..» То ли жгло ее что, то ли виделось ей, будто на войне она и враги кругом ее обступают… А сколько людей в те поры погибло!.. И от вражеских пуль, и от тифа, и от других разных болезней…

— А что с ней потом стало? — тронул за рукав байкового халата Вася Русаков.

— Померла, милок, померла. Уж чего только доктор не делал!.. Ничего не помогло. Пуля-то, говорили, два дня в ней сидела, возле самого сердца. А вынимать ее врачи боялись. Вот кровь и заразилась. Померла она. Даже в память не пришла. Да нешто тот партизан живой остался?

— Живой, — кивнул Лешка. — Это моей мамы родной брат, Орлов Борис Петрович…

— А она, Ольга Русакова, точно умерла? — спросил, еще не веря печальной вести, Женька. — Может, вы не знаете?

— Как же это не знаю, — даже обиделась бабушка Ксения. — На руках моих, голубушка, последний раз вздохнула… И похоронили ее там же, в Хабаровске, в братской красной могиле. Из ружей стреляли. Салют, значит, последняя солдатская честь…

Молча шли мы по улице Овражной, возвращаясь от бабушки Ксении. Каждый думал о своем. И все вместе об Ольге Ивановне Русаковой, комиссаре Красной Армии, погибшей за наше теперешнее будущее, за нашу такую счастливую жизнь, которой она так и не увидела. Не увидела, каким прекрасным стал ее родной Краснопресненский район. Какой широкой, залитой асфальтом стала набережная Москвы-реки, что напротив «Трехгорной мануфактуры» имени Феликса Эдмундовича Дзержинского, в старину носившей название «Прохоровская». Какими великолепными выглядят подземные станции метрополитена!.. Как широко пролегла главная улица района — Красная Пресня!.. Какие высокие здания взметнулись ввысь по всей Москве, не умолкающей ни на мгновение, гудящей, закипающей и бурлящей неугомонной жизнью, той жизнью, за которую она, не задумываясь, отдала свою единственную, полную невзгод и лишений, но все же прекрасную жизнь, такую, что иной ей и не нужно было.