Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 46

— Помнишь бородатого венского доктора, который захаживал сюда и притворялся, что на тебя не смотрит?

— Бородатого венского доктора? Может быть. — Аполлон опять увиливает, но, впрочем, и я тоже.

Зато я помню его последние слова. С ними он обратился ко мне когда-то давно и в точности воспроизвел их пятьюдесятью годами позже:

— Я заперт между жизнью и смертью, между плотью и камнем. Я не живой, но посмотри на меня — я куда живее тебя. Ты же, в свою очередь, не мертв, но был ли ты когда-то живым? Добрался ли до противоположного берега? — И нет у меня слов, чтобы возразить или ответить. — Ты открыл для себя красоту, но не истину. Изволь изменить свою жизнь.

Кровать Кавафиса

Первое мое Вербное воскресенье в Риме. На дворе 1966 год. Мне пятнадцать лет, мы с родителями, братом и тетушкой решили сходить посмотреть Испанскую лестницу. В этот день на лестнице многолюдно, повсюду горшки с цветами, так что приходится протискиваться сквозь толпу туристов и римлян, несущих пальмовые ветви. У меня остались фотографии того дня. Я знаю, что счастлив — отчасти потому, что папа ненадолго приехал из Парижа и у нас вроде бы опять полная семья, отчасти потому, что погода выдалась умопомрачительная. На мне синий шерстяной блейзер, кожаный галстук, белая рубашка с длинным рукавом, серые фланелевые брюки. Я едва не сварился в этот первый день весны, и мне страшно хочется раздеться и прыгнуть в фонтан Баркачча у подножья лестницы. По идее, день этот нам полагалось бы проводить на пляже, и, видимо, именно поэтому он задевает во мне столько разных струн.

Двумя годами ранее, в 1964 году, мы, скорее всего, справляли Шам-эль-Нессим, весенний александрийский праздник, которым для многих из нас было обозначено первое в году головокружительное купание. Но в тот же день года в Риме я совсем не думаю про Александрию. Я даже не отдаю себе отчета в том, что между Римом, этим приступом пляжной лихорадки и Александрией может быть какая-то связь. Мечта прыгнуть хоть в какой-то водоем и выпить его досуха, постоянный поиск тени, подальше от палящего солнца — вот чего хочет мое тело теперь, оказавшись в тисках невыносимой шерсти.

После долгой прогулки по Пинчо мы спускаемся обратно к подножью лестницы, останавливаемся купить каждому по стакану сока и по бутерброду в маленьком угловом баре на виа делле Вите. В баре погасили свет, чтобы там было попрохладнее. Внутри хорошо. Бутерброд я заказываю попроще, только с капустным салатом.





Выясняется, что магазинчик старой книги рядом с Домом Китса и Шелли у Испанской лестницы в этот день открыт. Мы с отцом погружаемся в любимое наше общее занятие: ищем книги, которые мне следует прочитать. Он указывает на потрепанный томик рассказов Чехова, но мне хочется прочесть «Оливию». Ее мы и покупаем. Отец говорит, что читал ее по-французски, и обещает, что она наверняка затмит Достоевского, которого я поглощал весь тот год. У отца очень четкие мнения о книгах. Он недолюбливает современных читателей, недолюбливает, когда сердца превращают в лавки старьевщиков; все, на чем остался запашок нашего привычного мира, его отвращает. Ему предпочтительнее слегка устаревшая литература, в возрасте лет тридцати-сорока. Тут я его понимаю. Все в нашей семье чувствуют себя слегка устаревшими, выбившимися из ритма остального, реального, нынешнего мира. Нам нравится прошлое, нравится классика, мы не принадлежим настоящему.

Через неделю отец уже снова в Париже. Суббота, я снова на Пьяцца-ди-Спанья, на сей раз один. Многие цветочные горшки уже унесли, но и осталось немало. Домой мне не хочется, я околачиваюсь у Испанской лестницы. Около полудня захожу в тот же самый бар, покупаю бутерброд с капустным салатом, как и неделю назад. Покупаю и книгу, которую отец бы точно одобрил: рассказы Чехова. Второй час дня, район пустеет, все магазины закрыты. Я сижу на теплых ступенях Испанской лестницы и мирно читаю. На самом деле мне не сосредоточиться на сюжете; очень хочется ощутить дуновение морского ветра. Хочется перенестись на неделю вспять, к ощущению благополучия и изобилия, которое внезапно вспыхнуло в нашей жизни без всякого предупреждения и объяснения в Вербное воскресенье.

Месяц примерно после этого дня я каждую субботу покупаю по книге, по бутерброду с капустным салатом и приступаю к чтению на Испанской лестнице. Связи с Александрией у меня в голове пока что не возникает. Не возникает ее даже ровно год спустя, когда незадолго до Вербного воскресенья я решаю купить первый том «Александрийского квартета» Лоренса Даррелла. В этот день я один, и воспоминания о предыдущем Вербном воскресенье мреют над этим днем, подобно иллюзии дня, проведенного не на Испанской лестнице, а на пляже в Александрии. Мне по душе эта теневая память.

Полвека спустя смысл этих еженедельных ритуальных посещений Испанской лестницы мне куда яснее: отчасти я мечтаю о более многочисленном, счастливом, устроенном семейном клане, отчасти — о мире Александрии, полностью утраченном. В 1967 году наедине с собой я тоскую о семейной прогулке в 1966-м, притом что прогулка 1966 года обрела смысл лишь потому, что содержала в себе дуновение Александрии 1964 года.

В результате Александрия возвращается ко мне в полуденный час, когда я, лежа в постели, читаю «Жюстин». Мне нравилось читать в полуденный час, я радовался этим драгоценным минутам, когда солнечный луч, отразившись от окна на другой стороне двора, подкрадывался к моей постели и там останавливался. Именно в этот миг я и добрался до перечисления знакомых остановок александрийского трамвая: «Чэтби, Лагерь Цезаря, Лоранс, Мазарита, Глименопулос, Сиди Бишр» — и через несколько страниц: «Саба-паша, Мазлум, Зизиниа, Бакос, Шутц, Гианаклис»[2]. И тут мне все стало ясно. Я не изобретал Александрии. И то, что я больше никогда ее не увижу, не означает, что она мертва и стерта с лица нашей планеты. Она здесь, в ней по-прежнему живут и — вопреки тому, в чем я себя убедил, — я не испытываю к ней ненависти, нет в ней уродства, там остались люди и вещи, которые по-прежнему мне по душе, остались места, по которым я тоскую, блюда, за один кусочек которых я готов отдать все что угодно, и еще море, неизменное море. Александрия никуда не делась. Делся я.

Я, впрочем, уже знал, что это не та же самая Александрия; моей Александрии более нет. Нет и той Александрии, которую знал в годы Первой мировой войны Э. М. Форстер; нет Александрии, которую после Второй мировой прославил Лоренс Даррелл. Эти Александрии исчезли. Что до города, в котором я вырос в 1950-е и начале 1960-х, его тоже больше нет. На средиземноморском побережье Египта теперь расположено нечто иное, не Александрия. Э. М. Форстер, написавший классический путеводитель по Александрии, заблудился на ее улочках, когда вернулся, прежде чем написать третье предисловие к книге «Александрия. История и путеводитель». Дарреллу, может, и не случилось потеряться в тех зловещих переулках, но он бы точно не признал в этой Александрии Александрию «Квартета» — по очень веской причине: той Александрии, строго говоря, вообще не существовало. Впрочем, Александрия всегда была плодом фантазии. Даррелл, как и Кавафис, видел иную, свою Александрию. Художникам часто доводилось пересоздавать свой город и делать его своим навсегда: существует Ницца Матисса, Нью-Йорк Хоппера, Рим Феллини, Дублин Джойса, Триест Звево, Неаполь Малапарте. Что касается меня, я и сегодня могу пройти по Александрии, не заблудившись; при этом сущность Александрии столь кардинально изменилась за те пять десятков лет, которые я в ней отсутствовал, что то, что я в ней нашел, когда через тридцать лет после отъезда все-таки туда вернулся, меня не тронуло вовсе. Не это место я приехал искать. Передо мной — что угодно, не Александрия. Пусть другие гадают, куда катится нынешняя Александрия, мне об этом и помыслить страшно.

Кавафис, эталонный александриец, подарил нам Александрию, которой и в его бытность уже, по сути, не существовало. Она все норовила исчезнуть прямо у него на глазах. Квартира, где он в юности предавался постельным восторгам, превратилась, когда через много лет он туда вернулся, в контору; дни 1896 года, а также 1901-го, 1903-го, 1908-го и 1909-го, некогда заполненные эротикой и запретной любовью, ушли в прошлое, превратились в далекие элегические мгновения, которые ему помнились лишь в стихотворной форме. Варвары, подобно самому времени, стояли у ворот и грозили смести все напрочь. Варвары всегда побеждают, да и время не менее беспощадно. Варвары могут явиться сегодня, или через пару веков, или через тысячу лет — так оно случалось не раз много столетий назад, но явление их неизбежно, и являться они будут вновь и вновь, и вот он, Кавафис, запертый в городе, ставшем для него одновременно и промежуточным домом, из которого он хочет сбежать, и неотступным демоном, которого не изгонишь. Они с городом — одно, и скоро оба прекратят свое существование. Александрия Кавафиса возникает в Античности, в поздней Античности, в современности. А потом исчезает. Город Кавафиса навеки заперт в прошлом, которое отказывается уходить.