Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 56

И тут он выложил рыбакам, как во время оккупации почти целый месяц носил в лес питание трем тяжело раненным партизанам, спрятавшимся в пещере, на берегу горной речки, с берегами, густо поросшими кизилом. И обнаружил-то он их, собирая кизил.

— Ну, а дальше что? — спросили рыбаки.

— Все, — сказал Костя и подернул плечом. — Однажды пришел к ним — под рубахой кусок вяленого дельфина, три картофелины и одна луковица — а в пещере пусто. Только надпись ракушечником на скале, рядом с входом в пещеру: «Спасибо, Костя. Родина тебе этого не забудет»...

Но потом выяснилось, что это еще не все. Позже Торбущенко рассказал, как они с младшим братишкой сняли почти полкилометра телефонного провода. И тут же честно признался: сняли не потому, что знали о его стратегической важности, а нужен он им был позарез для ремонта развалившейся садовой изгороди. Они даже не догадывались, что провод этот вел к Грушевой поляне, где в то время находился большой отряд карателей.

Нарушение связи немцы приняли за действие партизан. Пустили по следу поисковых собак. Спасла Костю и его брата случайность: всю обратную дорогу они брели руслом мелководной речушки, попутно выискивая в воде под камнями маленьких быстрых крабиков...

Все это всплыло в памяти у Погожева вместе со злостью на Торбущенко, кэпбрига Сербина и больше всего на самого себя. Торбущенко и Сербин далеко. Им сейчас все его изрыгания души до лампочки. И поэтому он обрушил всю тяжесть удара сам на себя. «Почему я не пошел в море на сейнере Торбущенко? Ага, здесь мне удобнее — дружок кэпбриг уступил свою койку, кок Леха прямо в каюту подает жратву... Если бы там хоть этого отпетого бухаря Фили не было. И что у него общего с Филей — не пойму...»

Малыгин и Гусаров, отдав якоря, один за другим подвалили к бортам осеевского сейнера. Сразу стало шумно — выкрики, смех, рукопожатия, словно не виделись сто лет.

— Привет «королю» лова и его достопочтенной свите! — закрепив за кнехт конец каната, дурашливо раскланялся Витюня Малыгину.

Но тот даже не удостоил его взглядом. Грузно спрыгнув с планширя на палубу осеевского сейнера, Платон Малыгин направился прямо в капитанскую каюту, где, примостившись на краешке дивана, уже молча покуривал Гусаров.

— Ну что, начальство, может, коньячишком угостите, ради встречи, — сказал он Осееву и не спеша по-хозяйски начал устраивать свое тучноватое тело в кресле, положив руки на подлокотники. Лицо у Малыгина было одутловатое, с красными прожилками. На широком подбородке проступала рыжеватая с проседью щетина. Под дрябловатыми, тяжело нависшими веками, в сторожких прищуренных глазах покоилась непоколебимая самоуверенность. А на обветренных губах поигрывала хорошо знакомая рыбакам снисходительная улыбочка. Эта его улыбочка не нравилась Погожеву. Что-то в ней виделось ему оскорбительное для себя и товарищей.

— Как вам новый номер нашего партизана? Может, ему за это еще одну медаль нацепить?

Это он о Торбущенко. Но в голосе Малыгина ни упрека, ни сожаления. Больше смахивало на подначку.

— Торбущенко еще свое получит за... этот номер с Одессой, — сказал Погожев как-то неуверенно и торопливо, понимая, что говорит он не то и не так и что лучше бы ему промолчать при Малыгине, этом самолюбивом, заласканном начальством кэпбриге, но раз уж начал, продолжал: — Этот номер ему даром не пройдет.

Платон нехотя повернул голову в сторону сидевшего на диване Погожева и суженным насмешливо-удивленным взглядом ощупал его с головы до ног — от светлых, гладко причесанных волос до новых, купленных перед самым отходом на путину, блестящих босоножек из кожезаменителя.

— Ну-ну, посмотрим, — молвил он, зевнув. И тут же, забыв о Погожеве и Торбущенко, щурил глаза в сторону Гусарова: — Ну что, Тихон, на старости лет еще разок схлестнемся на этой путине? А? Не боишься престиж потерять?

— Не боюсь, Платон, — отозвался Гусаров, спокойно посасывая сигарету.

— Видал такого героя? — кивнув в сторону Гусарова, сказал Малыгин, обращаясь к Осееву. И не то с завистью, не то с сожалением добавил, имея в виду двух сыновей Гусарова, работающих в бригаде отца: — Что и говорить, ребята у тебя ладные, Тихон.

— А что им быть плохими-то.

— И то верно. В отца и деда пошли. Рыбацкая закваска.

— Ну, все! — перебил Малыгина Осеев. — О хороших ребятах поговорим потом. Вон тоже хорошие ребята, в Одессе кислячком освежаются. А может, чем-нибудь покрепче. И в ус не дуют...

Осеев был чуть ли не единственным человеком в колхозе, к чьему мнению прислушивался Малыгин. И не перечил ему безапелляционно, как другим, зная, что здесь его диктаторство не пройдет. Платон Васильевич был хитрым и опытным кэпбригом, основательно потертым жизнью и познавшим все ее тупики и закоулки. Он давно сообразил, что такого, отлично знающего рыбацкое дело, начитанного и прямолинейного человека, как Осеев, он не свалит. Может случиться наоборот. А этого Малыгину не хотелось — он привык к почету, к славе фартового кэпбрига. Он понимал, что грамотешки у него кот наплакал. Капитаном он стал уже на пятом десятке лет и только из-за уважения к нему, как к фартовому рыбаку, хорошему практику...

— Ну-ну, давай, послушаем начальство, — сказал он, как бы снисходя, всем корпусом откинувшись на спинку кресла.

Но Осевев на его тон даже не обратил внимания. Его беспокоило сейчас одно — рыба.

Он стоял посреди каюты, широко расставив ноги. Взгляд его быстрых цыганских глаз перескакивал с одного кэпбрига на другого.

— Решайте сами, будем ждать скумбрию у Змеиного или пойдем в Одессу? — говорил он чуть хрипловатым голосом.

— Что тут мудрить, искать рыбу надо, — заворочался в кресле Малыгин, полез в карман за сигаретами. — Если болгары брали, значит, она есть...

Потом, когда Погожев с Осеевым уже лежали в постелях, кэпбриг сказал Погожеву:

— На что угодно могу спорить, что завтра, еще затемно, Платон оторвется от нас и первым начнет утюжить море.

— А ты возьми и переплюнь его, куркулягу! — с излишней эмоцией выкрикнул Погожев и даже приподнял голову с подушки. — Устрой ему такое удовольствие, что тебе стоит!

— А если ничего не стоит, какой смысл и устраивать, — после некоторого молчания ответил с дивана Виктор. — По-торбущенски получится, наскоком.

При упоминании о Торбущенко у Погожева снова заныло на сердце.

— Ты что, спишь уже? Георгич, слышишь?

Погрузившийся в свои невеселые размышления, Погожев не сразу уловил смысл слов кэпбрига.

— Нет. Не сплю еще...

— О какой книге Гомера ты давеча на спардеке говорил? Ну, в которой о Змеином пишется.

— «Илиада», — сухо ответил Погожев.

— Надо будет прочитать... Как-то попадал мне Гомер в руки, но не хватило терпения и на десяток страниц: столько там мифического, непонятного. Как это ты осилил?

— Надо было. Когда в институте учился, — честно признался Погожев.

— Понятно, раз надо, то надо. — И помолчав, добавил: — Лежу вот, а из головы не идет эта чертова скумбрия. Может, действительно, прошвырнуться вдоль болгарского берега? «Добро» у нас получено на это.

— И корешей кое у кого из нас там навалом, — добавил Погожев.

— Может, и не навалом, но есть. Жаль, что в прошлогодний приезд ко мне в гости Николы Янчева ты был в отпуске и укатил в санаторий, а то бы познакомились. Мировецкий парень. Мы с ним вместе в мореходке учились. Вместе за девчонками приударяли. И даже женились на подругах.

— М-да, хотел бы я посмотреть на твоего кореша — болгарского рыбака, которого ты так расписываешь, — сказал Погожев.

— И посмотришь. Если не в этот раз, то в другой... Слушай, Андрей, ты мне как-то рассказывал, что во время войны был в Болгарии. Помнишь?

— Э-эх, о чем говорить. Было это, браток, давно и неправда, — вздохнул Погожев. — Пару часов, да и то ночью. Сейчас даже тех мест не припомню... Давай-ка лучше спать, а то я вчера, с непривычки, всю ночь глаза протаращил...