Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 123

Не удивительно, что навязчивым мотивом детства героя становится поиск истинной семьи, благополучного, прочного мира. Он легко входит в роль чужого сына, ластясь своей откровенностью к матери друга, он болезненно тронут деньгами, которые его киевские бабушка с дедушкой не забыли за целый год прислать ему ко дню рождения: «Это вдруг так уродливо преувеличивало мою любовь к ним, что в душе рождалась вера: там, где они, и есть моя семья». Чужие окна манят героя шансом на обретение детского счастья согретости: «Тянуло жалостно заглянуть в каждое окно, … как если бы можно было там где-то незаметно приютиться». Но драма беззащитности, заброшенности, озяблой покинутости ребенка наедине со своими болями и страхами так и не разрешается счастливым финалом. Вместо него Павлов рисует отличную по точности и глубочайшую по печали картинку. «Последнее лето» героя с уже как будто не своим отцом. Отец с хозяином дома напились после рыбалки и забыли мальчика в телеге, запряженной хозяйскими лошадьми. Герой просыпается ночью — к сознанию своего полного непроглядного одиночества, особенно яркого на фоне колыбельно-красивой южной мглы: «Таратайка медленно плыла по цветущему, похожему на пестрый рукотворный ковер, полю гречихи. Никого со мной кругом на поле этом, огромном, непроглядном, не было, так что отмирала душа… Я лежал лицом к небу и тихо плакал». Когда привычные кони довезли мальчика домой, «оказалось, что и дядька, и отец давно дрыхнут».

«В безбожных переулках» — повесть, приобщающая нас к глубочайшему опыту детства. Неблагополучие семейного мира проявляет в ее герое яркую этическую восприимчивость, благодаря которой история его детства избавлена от нудной поверхностности перечисления примет, игр и стандартных событий. Вместе с тем нельзя не заметить, что повесть принципиально сосредоточена только на проживании страданий и страхов, в ней есть какая-то установочная безвольность, которая не позволяет герою вырваться из страдательного залога, попробовать перебороть схему вины — наказания, жалкости — сострадания в отношениях с миром и людьми. Из его детства словно нет выхода, так что заброшенность и жалкость, сострадательность и самообвинение грозят вырасти в пожизненную миробоязнь героя.

В Африке ужасный серенький волчок. В отличие от хмуро сосредоточенной, глубоко рефлексивной повести Павлова, книга Санаева «Похороните меня за плинтусом» (первая публикация состоялась в журнале «Октябрь». 1996. № 7) сперва похожа на легкую и подвижную комедию положений.

Первые главы ее посвящены поверхностному изображению быта Саши Савельева, живущего у дедушки с бабушкой. Собственно, бабушка и является источником комического и проблемного поля повести. Из-за нее случаются абсурдные диалоги, смешные оступки и проговорки, жульничество и преувеличения, от нее исходят пышные риторические громогласности вроде: «Будь ты проклят небом, Богом, землей, птицами, рыбами, людьми, морями, воздухом!».

До поры до времени все это совсем не страшно, даже и сам герой вроде бы не очень страдает от утомительно обильного, надзирательного и звучного присутствия бабушки в его повседневной жизни. Аннотация к книге торопится укрепить в нас веселый настрой: «Санаев отпел в ней и похоронил вместе с бабушкой своего героя ту невозможную страну, которую мы все примерно тогда же потеряли. Стоит только раскрыть эту книгу — и вам достанется такая порция отборной брани от этой неугомонной старухи, что оторваться вы уже не сможете, не получив от нее по полной программе».

Аннотация обманывает нас дважды. Во-первых, укрепляет в нас инерцию мышления, привыкшего вписывать историю детства в большую историю общества. А во-вторых, предлагает нам поверхностно-веселое восприятие шалостей «этой неугомонной старухи».

«Похороните меня за плинтусом» — повесть глубоко интимная, созвучная в этом с повестью «В безбожных переулках». Но если Павлов констатирует и заново проживает драму детства, изображая ее непоправимо личным, внутренним, не внятным никому другому опытом, то Санаев в итоге выводит нас прочь из завязавшейся драмы, делая отдельный опыт детства общезначимым экспериментом по отстаиванию свободы и самостоятельности личности.

«Неугомонность» бабушки — это эвфемизм, сокрытие острейшей жизненной правдивости этого образа. Бабушка Саши может показаться гротескной, небывалой, отлично придуманной только непосвященным. В действительности же я знавала не одного человека с таким же точно нравом, как у нее, — с такою же психической болезнью, с ее неотменимой логикой, так что при чтении узнавала дословно отдельные ее выражения. Бабушка в повести — это жесткая, константная правда жизни, относительно которой можно вычислять переменные любого воображенного действия, воображенных так или иначе и внуков, и дедушек. Одно из художественных достижений Санаева как раз и состоит в том, что он избежал простого изображения типических проявлений ее болезни, а смог исподволь вскрыть ее экзистенциальный смысл.





По кусочкам мы узнаем биографию этой женщины. К старости у нее набралось немало утрат и разочарований. Несбывшаяся мечта о сцене, смерть первого сына в эвакуации, к которой ее принудил муж, и последовавшее за этой смертью ложное известие о наступившем бесплодии; мания преследования и опыт лечения в психиатрической больнице; болезненная дочь, развод ее, выросшей, и связь с пьющим художником. Нам сообщают, что дочь слишком увлеклась новым мужчиной и не находит времени заботиться о сыне. Саша же нуждается в постоянном, особом уходе и потому передан бабушке с дедом на попечение.

Неискупимая вина родных и неизбывная болезненность детей — вот основные мотивы этой истории жизни. Собственно, на них построено и теперешнее существование Нины Антоновны. В заботе о внуке она как будто и впрямь проявляет недюжинный героизм. Мальчик, конечно, «сгниет» к шестнадцати годам, но доживет он до этой своей смерти — такой вот мрачный нонсенс — только благодаря стараниям бабушки, а не матери, которая бросила его ради «карлика-кровопийцы», пьяницы и неудачника, жадного до московской прописки.

Эксклюзивность детства Саши Савельева в том, что, если большинство детей часто хотят чем-нибудь отличиться от своих сверстников, ему как раз хочется «хотя бы однажды оказаться в чем-нибудь как все». Научившийся играть в казнь приговоривших его к процедурам и анализам врачей (неплохо смыть их бумажками в унитаз), с детства поставленный в известность о своем идиотизме («у меня в мозгу сидел золотистый стафилококк. Он ел мой мозг и гадил туда»), спящий в колготках («я все время чувствовал, как они меня стягивают»), угощаемый вымытыми кипятком и мылом фруктами, принимающий гомеопатию шесть раз в день, обедающий размытыми бабушкой шариками рыбной мякоти и тертыми яблоками, Саша Савельев обидно ущемлен в норме, обыденности, неотличимости детства.

Драма аномальности его детства начинает вскрываться в главе «Парк культуры». Это глава похороненной мечты о приобщении к обычным детским радостям, которая заканчивается «большой белой лужей» растаявшего мороженого. Отчаяние недостижимости, запретности, ускользания мира, в котором ему все запрещено, где ему ничего не сделать, в котором страшно остаться без присмотра и вспотеть, забыть надеть на ночь колпак и снять колготки, в которой любое робкое пожелание обрывается обещанием того, что тебе такого купят сто штук и все переломают на голове, начинает осознаваться нами в истинном своем значении.

«Раза три уже думал в гараже запереться. Пустить мотор, и ну его все. Только и удерживало, что оставить ее не на кого», — жалуется дед на свой кандальный брак.

Дедушка Саши — образ двоящийся. Он, как и внук, и дочь, — жертва бабушкиного нрава, но за годы жизни с ней он успел потерять жертвенную невинность в сообщничестве. Дед — человек, отравленный ложью бабушкиного мировоззрения, подчинившийся ей, научивший убеждать самого себя в абсурднейших из ее суждений. Сострадание к жене смешано в нем с зависимостью приспособившегося раба, не знающего, что бы и делал на свободе.