Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 123

Постепенно главы становятся длиннее, насыщенней. Самая долгая — восьмая, она — поворот. Пик блаженства и беспечности. Смерть отступает как можно дальше, чтобы разбежаться и больнее осалить с разгона.

Командир направляет солдат на взятие селения с боевиками, предупреждая, что «будет большой удачей, если каждый второй из нас вернется раненым», но обещавший стать трагедией эпизод оканчивается без жертв: «Кажется, нам опять повезло…». Герои окончательно теряют чувство реальности. На следующее задание — отыскать трех солдат, уехавших за водкой и пропавших, — выезжают уже под хмельком, хотя раньше обмывали строго после успешного выполнения. Даже Егор, до сей поры чутко прислушивавшийся к шагам смерти, одураченно расслабляется: «“Быть может, чеченский боевик, только что видевший нас, сейчас связывается со своим напарником — высматривающим цель в том районе, куда мы въезжаем?” — думаю я, словно пытаясь себя напугать. Но дальше мне думать лень, и я решаю про себя: “А по фиг…”». Задание, как по велению сказочной щуки, выполнилось само: трое пропавших сами нашлись, а нашим героям от них перепало — курица да бутылок восемь водки. Кураж в потерявших бдительность солдатах вырастает до самонадеянности: «“Вася, запомни, нас никто не имеет права убить, пока мы все это не порешим”», — говорит водителю Язва» — эти слова уже не звучат как шутка. Водитель лихо пьет прямо за рулем…

Жизнь распоясалась на территории смерти, забыла об уважении к опасности — наутро окончательно потерявший стыд и страх Егор думает в больной лени похмелья: «“Почему нас не обстреляли вчера? <…> Сейчас бы я спокойно лежал в гробу. Возможно, вскоре домой бы полетел”».

Тут-то смерть, не давая расслабившимся солдатам прийти в себя, их и цапанула: в похмельное утро герои отправляются на задержание пяти боевиков — и вот двое «наших» убиты. Это кажется Егору неправдоподобным, и он до последней минуты «уверен, что парни просто ранены». Восьмая глава заканчивается минутным отрезвлением героев от запоя беспечностью.

Битве за школу — самому долгому и трагичному из эпизодов — посвящены последние пять глав. Это финальная часть изображенной автором войны. Сквозной мотив смерти-воды задает начавшийся в девятой главе дождь.

Уже отвыкшие от бдительного слежения за смертью, герои превращают строгие поминки погибших товарищей в разнузданную пьянку. Даже часовые на крыше просят водки — и засыпают в коридорах школы, покинув пост из-за ночного дождя. Вмертвую пьяные, солдаты не слышат, как ночью чеченские боевики снимают взрывные растяжки с окружавшего школу забора и начинают постепенно пробираться внутрь. Проснувшийся раньше всех в туалет, Егор видит чеченцев, волокущих прочь полуголого военного доктора. Атака боевиков. Сюжетные линии детства героя и войны сходятся: эпизод посещения мальчиком Егором могилы отца монтируется с первым ранением героя.

Помощь не приходит, рация не работает, патроны кончаются, командир в отъезде. Медленно нараставшее напряжение (усложнение боевых заданий, усиление недобрых предчувствий) взрывается трагедией обреченного на поражение боя за маленький, позабытый начальством пост. Прилепин демонстрирует классическую героику и драму войны: вызывающее спокойствие или потерянность бойцов, конфликт малодушия и мужества, гибель братьев и лучших друзей.

Вода-смерть овладевает гибнущим постом — фактически (вода из оврага подступает к школе, вместе с врагами проникает внутрь) и метафорически («Первый этаж залило водой. Грязная вода дрожит и колышется. Беспрестанно сыпется в нее с потолков труха и известка, — кажется, что в помещении идет дождь»).





Вода, символ приближающейся смерти, открывает и завершает роман: остатки взвода ныряют в грязевой ливневый омут — бегут из школы через овраг. Попытка героя выплыть и спастись закольцовывает финал с началом романа, напоминая нам о символической сцене спасения героя и его сына из реки. Повсюду, кажется, торжествует смерть — но жизнь не сдается внутри взирающего на гибнущую реальность человека: «А мне все равно… Но нет, мне не все равно, — что-то внутри, самая последняя жилка, где-нибудь Бог знает где, у пятки, голубенькая, еще хочет жизни».

Субъективность описаний — это, по моему мнению, прорыв, совершенный Прилепиным в военной прозе. Его герой как будто действует не в пространстве — среди предметов, фигур, законченных трехмерных образов, — а только во времени, подробно проживая мгновенные вспышки чувств и впечатлений, воспринимая реальность в частях и бликах. Прилепин изображает не человека на войне, а войну в человеческом сознании.

«Фирменный» стилистический прием Прилепина — реализация метафор, фантазий, иносказаний, столь же подробно, как реальность, описываемых: «Голова непроницаемо больна. Боль живет и развивается в ней, как зародыш в яйце крокодила или удава или еще какой-то склизкой нечисти. Я чувствую, как желток этого яйца крепнет, обрастая лапками, чешуйчатым хвостом, начинает внутри моего черепа медленно поворачивать, проверяя свои шейные позвонки, злобную мелкую харю. Вот-вот этот урод созреет и полезет наружу»; «Сжимаю автомат, и сердце чертыхается во все стороны, как пьяный в туалете, сдуру забывший, где выход, и бьющийся в ужасе о стены»; «Когда тебе жутко и в то же время уже ясно, что тебя миновало, — чувствуется, как по телу <…> пробегает, касаясь тебя босыми ногами, ангел, и стопы его нежны, но холодны от страха. Ангел пробежал по мне и, ударившись в потолок, исчез. Посыпалась то ли известка, то ли пух его белый».

Писатель Захар Прилепин вырывается из войны, когда-то «благословившей» его на литературу. Его роман позволяет говорить не только о пережитой автором конкретной войне в Чечне, но и о войне вообще, о жизни и смерти, а также о композиции, особенностях авторского языка, символах и метафорах — в общем, обо всем том, что делает военную прозу не продуктом войны, а произведением искусства. В этом смысле противоположен ему его литературный предшественник, о котором мы сейчас и поведем речь.

Аркадий Бабченко. «Алхан-Юрт». В буклете премии «Дебют» об Аркадии Бабченко, лауреате премии 2001 года в номинации «За мужество в литературе», тогда авторе цикла маленьких рассказов-зарисовок «Десять серий о войне», написано: «Аркадия Бабченко сегодня называют основоположником новой военной прозы»; «Премия присуждается в том случае, если автор произведения проявил незаурядные личностные качества и стал писателем вопреки суровым жизненным обстоятельствам». Сегодняшнее, из 2005 года, прочтение произведений Бабченко придает этим характеристикам новый, подчас противоположный смысл.

«Стал писателем вопреки суровым жизненным обстоятельствам» — этого как раз про Бабченко сказать нельзя. Он принадлежит к ряду своеобразно-удачливых литературных фигур, чей жизненный опыт, претворенный в слово, заранее обречен на успех. Другое дело, что, когда эффект разоблачения, открытия нового, вызванный произведениями таких авторов, проходит, читательская публика начинает оценивать их не по тематическому («занял пустующую нишу»), а по эстетическому вкладу в литературу — тогда-то ряды таких писателей редеют. Бабченко подарила известность война — до него не освещенная в литературе тема современного чеченского конфликта. То, что его характеризуют как «основоположника новой военной прозы», как раз и означает: после Бабченко Чечня в литературе уже не сенсация. Он открыл тему, пробил стену художественного молчания, отобрав патент на комментарий у документалистов — военных корреспондентов.

Помню ощущение священного ужаса, с которым многие восприняли публикацию «Алхан-Юрта», более позднего и зрелого, чем «Десять серий о войне», произведения Бабченко о Чечне. Открыв тему войны толстожурнальной аудитории, повесть тут же закрыла тему смежную: под запретом оказалось обсуждение новой военной прозы с художественной точки зрения. «Я верю, что солдату Бабченко и его товарищам было голодно, холодно, страшно, мучительно. Только вера эта к его тексту касательства не имеет. Это называется “играть на теме”. Играть беспроигрышно, ибо любой разговор о “литературе” упирается в: “А ты в Москве сидишь”» (Немзер А. «Флейта в расстроенном оркестре» // Время новостей. 2002. 12 февраля), — Немзер восстает против логики, которой придерживались в то время многие знакомые мне читатели. Повесть была первым словом, дошедшим до нас оттуда, с той стороны нашей, современной, не раскниженной, не окиношенной, не расковырянной в школьных сочинениях войны. В повести ценной была реальность, а не какие-то там образы или стиль. Текст, значимый как свидетельство очевидца, текст, ложащийся на стол цельным куском боевой земли, текст-крик — разве анализ его не превратился бы в откровенное надругательство над предъявленной в нем болью?