Страница 18 из 36
— Она очень забавная, все держит под контролем.
— Как-никак, дело касается ее отчего дома.
— Это и твой дом тоже.
— Я живу в Риме.
— У каждого в жизни есть только один дом. Например, моя мама живет душой в Ханье — городе, где она родилась.
Ханья — одно из моих самых любимых мест на Крите. Я вызвала в памяти картинку — венецианские очертания порта и ракия, которую мы с мужем выпили на закате.
Пошел дождь.
Первые капли уверенно застучали по полу террасы, мы вскочили и поспешили укрыться. В суматохе я совсем забыла, что хотела поведать Никосу свою тайну. Притормозив на первой ступеньке лестницы, я замерла и стала всей кожей впитывать дождь. Он перерастал в ливень, небо сотрясалось от громовых раскатов. Никос тем временем шмыгнул в пустую кладовку, а я в последний раз обвела взглядом неистовые молнии, мечущиеся на горизонте, и помчалась вниз.
Спустившись, сразу за дверью я увидела маму.
На ней был длинный хлопчатобумажный халат с короткими рукавами и вышитыми вставками, она сидела на синем бархатном табурете, который никто никогда не занимал, ведь табурет у входа используется не для сидения, а для того, чтобы положить на него пальто, почту, мокрые от дождя пакеты с покупками — так мы всегда и поступали. Однажды мой отец, в очередной раз пренебрежительно отозвавшись о доме, принялся перечислять ненужные вещи, скопившиеся в его стенах за десятки лет (свой самодельный стеллаж и стоявшие на нем книги отец, кстати, в перечень не включил). Наибольшее отторжение вызывал у него именно этот табурет. «Кто вообще ставит табурет в прихожую?» — рассуждал он, обращаясь скорее к себе, чем ко мне, и я хихикала, подтверждая, что я на его стороне. Отец не искал моего одобрения, но я поторопилась выказать его. Наша общая жизнь начиналась, когда я заканчивала делать уроки, а он — натаскивать своих долговязых учеников; мы выходили на улицу, и папа учил меня кататься на роликах. Я никогда не рассказывала ему, что в ожидании, пока он выйдет из туалета, присаживалась на синий табурет и шнуровала коньки. После того как отец столь неблагосклонно высказался об этом предмете интерьера, я перестала им пользоваться и завязывала шнурки исключительно у себя в комнате, сидя на кровати или на полу.
— Я приготовила на ужин запеканку из фарша, — сказала мать. — На пару, с белым соусом. Ты раньше ее любила.
Мамин голос был нежным и грустным, и мне не захотелось снова терзать ее прошлым.
Пятый ноктюрн
Перед тем как заснуть, я звоню Пьетро. Он не берет трубку, и другая на моем месте уже занервничала бы, но не я, мне известно о муже все, он никогда не предавал меня, и потом, предательство — это ничто, обрывки фраз и излишняя правда уже разломали на две части то, чем мы были когда-то; мы любили и ранили друг друга, спали в одной постели, но как чужие, мы отстранялись и демонстрировали друг другу свою уязвимость.
Мы поженились десять с лишним лет назад. С нашего знакомства прошло восемь месяцев, когда я попросила Пьетро: «Женись на мне», я в жизни ничего так не хотела, как стать его супругой. Более того, восемь месяцев были слишком долгим сроком — я почти сразу поняла, что Пьетро сможет предоставить прибежище для меня и исцеление для моей души. Именно это мне и требовалось. Но вот сейчас я звоню мужу, а он не отвечает, и слова, которые мы не произнесли вслух, осаждают меня, стучатся в окна. Дождь прекратился, сейчас полночь, Пьетро спит, я убираю телефон с постели.
Думаю о теле отца и вчерашнем сне; нынче вечером мама поставила на стол мясо и овощи, как и двадцать три года назад. На несколько мгновений мне показалось, будто утром я пойду в школу, мой черный с розовыми вставками рюкзак лежит в изножье кровати под грудой учебников по биологии, литературе и латыни, а все вещи находятся на прежних местах. Если не усну, мне придется защищаться от девушки с пляжа Сциллы, которая любит меня мучить. Мое тело — ее тело, я призываю к себе ее позвонки, ногти, волосы, суставы, но все напрасно — я ничего не чувствую.
Снова беру телефон. Безмолвный светящийся экран сообщает о трех непринятых звонках.
«Спокойной ночи», — написал муж, так и не дозвонившись до меня, а затем прислал еще одно сообщение: «Люблю тебя».
Завтра он пожелает услышать меня, а я не хочу слышать ничьих голосов, даже его, я уже раскаиваюсь, что набирала номер Пьетро; потом что-нибудь придумаю, еще не время говорить, пока нет, не сейчас. Я падаю с ног от усталости, засыпаю и вижу сон.
Мама смеется, лежа на боку ко мне лицом, растрепанная и счастливая, как на том фото, ее ноги прикрывает одеяло цвета охры. Она только что обнимала меня, она смотрит на меня с благодарностью, но улыбается не так, как улыбалась бы дочери, мама смеется не надо мной, обнимает не меня, мое тело — это не я: во сне я — тело моего отца.
Нормальность ужасного
Утром, стоя под холодным душем, я в очередной раз пришла к выводу, что тот ущерб, вину за который я неотступно ощущала, трансформировался у меня в тактичность и хорошие манеры. Если другие реагировали на боль бурно, мне было проще свои истинные чувства замаскировать. Исчезновение отца проявлялось в неизменной сердечности, за которую меня так ценили малознакомые люди, и чем хуже они меня знали, тем выше превозносили мою доброту и приветливость; особенно это касалось людей, входящих в круг коллег, немногочисленных друзей и сдержанных родственников мужа. Вежливость защищала меня.
Внешняя кротость и обходительность, отличавшие мое поведение, когда я только переехала в Рим, сформировались еще в годы юности: мы с матерью старались никого к себе близко не подпускать и считали, что добиться этой цели помогает умение себя держать. В своих стенах мы сдавались во власть дома и отсутствия отца, которое ощущалось в каждом его уголке, но на улице и на рынке, в школе и на работе, в кинотеатре и на лестничной площадке, в банке и на почте мы держали марку, не заламывали рук и не просили о помощи. Люди проявляли учтивость по отношению к пустоте, образовавшейся в нашей жизни, мы в ответ хвалили их наполненную жизнь и говорили каждому что-нибудь приятное, а если случайно нарывались на конфликт, уворачивались от него, своим безучастием давая понять, что он ничто по сравнению с нашей тайной баталией. Мы не ссорились с другими — на это у нас не было времени. Люди проходили перед нами, будто актеры по сцене, одни пытались обсчитать нас, другие обгоняли на светофоре, третьи подняли на три сантиметра пол террасы, смежной с нашей, отчего у нас начал протекать потолок. Что действительно уязвляло нас, так это угроза чужого счастья, и мы неустанно защищались от нее. Наша напускная доброжелательность оберегала рану, зиявшую внутри, несла дозор на границе между нами и остальным миром. Когда внешняя опасность отодвигалась на задний план, мы с мамой замыкались каждая в себе и силились искупить свою вину — человек, находившийся в депрессии, ушел из жизни, потому что мы не смогли удержать его. Нам чудилось, будто наше прегрешение — это ярко-алое пятно, которого никому не оттереть.
Спустя два года после ухода отца мы с мамой были на пляже и услышали, как молодая женщина окликает своего сына: «Себастьяно, Себастьяно!» Каждая из нас сидела на своем полотенце и не отрывала взгляда от воды. Звучание этого имени причиняло мне боль, я молилась, чтобы ребенок поскорее вышел из моря и мать прекратила его звать, молилась, чтобы он послушался мать и она больше не повторяла: «Себастьяно, Себастьяно!», не произносила этого имени, эхо которого разлеталось над всей бухтой, имени, которое отдавалось в ушах невыносимым звоном. Неведение других было нашим врагом, повседневная жизнь других была нашим врагом, имена других были нашими врагами.
За несколько лет, предшествовавших острой фазе заболевания, отец постепенно растерял всех друзей. Родители словно отгородились от мира липким коконом, болезнь отца довершила остальное; первые недели после его исчезновения были наполнены безрезультатными поисками и вопросами без ответов. Неужели его никто не видел? Ни соседи, ни лавочники, ни рыбаки на берегу? В те дни только один из немногих знакомых отца, посетивших этот дом, принес мне хоть какую-то пользу, но не тем, что сообщил новости или сумел утешить, а тем, что навел на мысль, во что я буду верить. Помню, мы принимали его в гостиной, которая в остальное время стояла запертой, мама стянула с дивана чехол, и этот седобородый господин с приятным взглядом и пухлыми руками, мелькавший рядом с отцом на фотоснимках из школы имени Юварры, сел на диван и поинтересовался, умею ли я плавать. Я кивнула. «Как и твой отец», — прокомментировал он. Мне было тринадцать, а в этом возрасте серьезно воспринимаешь только детали. Той ночью я легла спать, раздавленная бессмертной смертью, которая поселилась в доме, из головы не шли слова нашего гостя. Отец любил море. Я вспомнила долгие летние месяцы, в течение которых мы то и дело ходили купаться, вспомнила день, когда эту чудесную традицию прервал дикий испуг в глазах матери, переполошившейся из-за того, что отец, на тот момент уже исхудавший и вялый, не рассчитал свои силы и еле вышел из воды. Откуда этот господин узнал, что мой отец любил плавать? Он сам ему говорил, а может, они ходили на пляж вместе? Знакомя нас, мама сказала, что это директор школы, где работал отец, и я удивилась — почему, раз он такой хороший, директор допустил, чтобы папа уволился? Поразмыслив, я сделала два вывода: что увидеть истинное лицо человека невозможно и что отец неспроста так любил воду.