Страница 12 из 50
Нам было плохо без отца - мы очень тосковали. И все же это было доброе время. Мы с матерью жили одним - любовью друг к другу. Мы часто ходили на берега собирать разноцветные камешки... Потом я взбирался на песчаный откос, а мать оставалась внизу и протягивала ко мне руки. Замирая душой, я разбегался вниз, и отрывался от песка, и летел вперед - в ласковые любимые руки. Такой я свою мать и запомнил: внизу, у моря, под пологим откосом, со счастливым лицом, с протянутыми ко мне руками.
Когда я оставался один во дворе нашего дома, я отгонял злые облака, которые, как мне чудилось, тихо подкрадывались по небу, чтобы отнять у меня мать.
Однажды по дороге к торгу на нас напали голодные и грязные псы. Они выскочили вдруг из-за угла и, зайдясь хриплым лаем, стали кидаться на нас. Они широко и злобно оскаливали зубы. Я очень испугался и уткнулся матери в ноги. Она подхватила меня и подняла над собой, прижавшись спиной к стене ближайшего дома. Я всем телом чувствовал, как дрожат ее руки, как дрожит она вся от ужаса, пытаясь уберечь меня, - и вдруг осознал, что никто в мире не спасет мою мать, кроме меня, ее единственного сына. Мой страх вдруг сразу угас, и впервые во мне проснулась сила. Мгновенно высохли слезы, я вдруг замер в странном, совсем не детском, холодном спокойствии и ощутил, как внутри меня, снизу, стремительно поднимается к горлу плотный комок. Я едва успел повернуться в руках матери и посмотреть на псов, как комок скользнул в горле и вырвался из моих глаз струями свистящих бичей. От их невидимых ударов псы покатились клубками по пыли. Они визжали и корчились - и подыхали один за другим, как мокрицы, брошенные на раскаленную жаровню.
Мать невольно опустила меня на землю и даже отстранилась прочь. Двое торговцев кинулись было с палками к нам на помощь, но остановились, выпучив глаза. Незнакомый старик пристально посмотрел на меня и, подойдя ближе, обратился к матери:
- Добрая женщина, береги своего сына, но и берегись его сама, - вот какие слова сказал он ей.
Когда мы вернулись домой, в глазах моих потемнело, и тяжелая судорога повалила меня на пол. Это случился первый в моей жизни приступ падучей.
Тем стариком у торга был Закария, христианский проповедник. Три года спустя он несколько раз появился в нашем доме и однажды целый вечер рассказывал матери о жизни и страданиях Спасителя. Доброе сердце матери не выдержало, и в конце рассказа; она тихо заплакала. Я играл в углу в костяных всадников и почти не слышал их беседы. Но когда донеслось до моих ушей чужое слово "Голгофа", страшная картина вдруг представилась мне, и я замер, уставившись в пустую стену.
Я и сейчас удивляюсь, почему увидел тогда не казнь Христа, а совсем иное, далекое: смерть Пилата.
Передо мной в болотном сумраке роскошной опочивальни на широком ложе в муках умирал Пилат. Обхватив руками огромную килу, Пилат тяжело и часто дышал. Казалось, он отчаянно раздувает гаснущие угли. На простынях вокруг него темнели пятна пота.
Предчувствуя близкую агонию, Пилат выгнал всех вон из дома и только велел ввести в опочивальню свою любимую арабскую кобылицу, белую, с золотистой челкой. Пустая тишина стояла в доме прокуратора, ом умирал один. Только кобылица, опасливо прислушиваясь к его дыханию, косила на него темным глазом и, пытаясь отойти в сторону, подергивала за поводья, обвязанные вокруг крыльев одного из бронзовых орлов изголовья.
Боль снова пронизала все тело от паха до затылка, и Пилат со стоном повернулся на бок, тяжело подбирая ноги к животу. Потом боль немного отпустила. Шевеля землистыми губами, Пилат бессмысленно смотрел на глаз кобылицы...
- Это ты, ты платишь мне?.. - бредил он. - Зачем ты так глядишь на меня? Разве я виновен?.. Ты же, ты же видел, как они все, все орали "распни его!". Но теперь ты платишь мне... ты, который звал любить их всех, врагов своих... Или лгал ты?.. Чтобы платить сполна?.. А если это не ты, то откуда берется эта проклятая боль?
Пилат опрокинулся на спину и широко раскрыл глаза. Зрачки Пилата сузились вдруг, как от яркого света. В узорах мраморного потолка он увидел всю свою жизнь и дорогу в бездну, которую заслужил одним омовением рук в дорогой александрийской чаше.
Кобылица наклонилась над Пилатом и теплым, волглым языком облизала ему лицо. Через несколько мгновений глаза Пилата остекленели.
Я помню, как снова занялся костяными лошадками и, когда Закария кончил свой рассказ, невольно повернулся к нему и задал вопрос, которого еще миг назад не было у меня на уме. Я обратился к Закарии по-арамейски, поскольку принял его за выходца из Сирии.
- Скажи, учитель, почему тысячи людей встречали Спасителя "осанной" и пальмовыми ветвями, а в скором времени те же тысячи кричали "распни его!" и желали ему смерти. Или при казни присутствовали другие люди? А если это были другие, то куда же девались первые?
Закария обратил на меня удивленный взор и ответил по-эллински:
- Снова ты изумляешь меня. Сколько же тебе лет, маленький искатель мудрости?
- Исполнилось шесть, учитель, - гордо сказал я.
- Не успеют твои года удвоиться, как на свой вопрос ты сможешь ответить сам и лучше, чем это способен сделать я, - ласково улыбнувшись, проговорил Закария. - А пока я скажу тебе вот что. Вполне вероятно, что это были те же тысячи. Первые превратились во вторые. И произошло это потому, что им внушили, будто белое это черное, а черное - это белое. И тысячи людей перестали верить своим глазам. А такое наваждение стало возможным от того, что день обязательно сменяется ночью, но только истинно любящее сердце всегда источает яркий свет и, озаряя себе путь, никогда не собьется с него. А что такое истинная любовь, ты знаешь сам и не слушай никого, кто вызовется объяснять тебе это умными словами. Ты знаешь это сам, и здесь, на земле, будет испытываться сила твоей памяти. Ты не должен забыть, что есть любовь, ибо жизнь человеческая нелегка и часто ожесточает сердце.
Нашему благодетелю Набайоту не нравился иноверец Закария, однако он ни разу не упрекнул мать в том, что она принимает его в своем доме.
Когда Набайот не был в отъезде, он часто навещал нас. Они подолгу оставались с матерью вдвоем в доме, а я играл во дворе. Иногда Набайот уходил от нас в радостном настроении, иногда - в сокрушенном расположении духа, но он не забывал немного поиграть со мной и подарить на прощание новую игрушку.
Мою мать унесла холера, когда мне было немногим более семи.
Недоброй, очень недоброй памяти лето пятьсот пятого года. Оно началось широкими степными пожарами. Тяжелый войлок дымов затягивал небеса, и днем стоял полумрак, а ночами в смоляной мгле выскальзывали не то с небес, не то из глубин Аида долгие багровые сполохи. До рассвета хрипло взвывали собаки, и кони бились в стойлах, раздувая ноздри и брызгая пеной. Я видел, как тянутся над ручьями и колодцами волокна коричневой дымки, и боялся подходить к воде.
Первым из нашего дома вдохнул этой дымки старик Елеазар. Почувствовав, что обречен, он написал на куске пергамента письмо и вручил его мне.
- Береги пергамент как зеницу ока, - сказал он мне торжественно, сам же сутулясь и на глазах бледнея лицом. - Когда станешь совершеннолетним, плыви в Александрию египетскую. Там отыщешь врата с этим знаком, - он указал мне на третью букву священного алфавита, заглавную в тексте пергамента. - В те врата входи смело. Там примут тебя, как своего, и ты достигнешь истинного могущества духа, заключенного в твоем имени. Прощай, Эвмар.
В тот же вечер, чтобы не передать гибельную хворь кому-нибудь из нас, здоровых, а самому не умирать мучительной смертью, старик Елеазар, слабея, добрался до берега и утопился в прибое.
Следом за моим учителем, словно по одному мановению черного крыла Эвмениды, умерли нубийцы и стряпуха.
Спустя сутки вернулась из плавания галера Набайота. Она встала не в порту, а заякорилась прямо напротив нашего дома. Из приставшей к берегу лодки выскочил на песок Набайот. Он пришел к нашему дому бледный и перепуганный. Не произнеся ни слова приветствия, он судорожно схватил нас с матерью за руки и, уведя в лодку, переправил на корабль. Мы отплыли из моей родной Фанагории. Навсегда.